В затененных недрах железнодорожных вагонов кипит работа. Кипит. Свет проникает сюда сквозь решетки, вливается в дверь, через которую входят и выходят грузчики, — тут висит огненный занавес, ослепляющий выходящих, тут они порой падают без сил.
Другие вагоны напоминают клетки. Здесь все выглядит по-другому. На зеленоватом кобальте банановых гроздьев лежат тени потолка и стен в виде полос, и грузчики в таких вагонах кажутся одетыми в арестантскую форму.
А как поглощают груз бананов эти вагоны — огромные клетки! Длиннющие. Много пота прольется, пока нагрузят такой вагон, и почти всегда здесь работают одни и те же — не хватает людей. Не хватает? Ничего подобного! Просто чем меньше людей, тем больше их дневная норма, а заработок все тот же.
Солнце хлещет потоками пламени по всему побережью. Это уже не светило, которое плывет где-то там высоко, — на обугленной сковородке неба висит какая-то гигантская сверкающая масса, расплавляющая все вокруг.
Время не движется. Time-keeper снова поднял носки башмаков. Башмаки упираются в землю каблуками. Земля жжет.
Первые песо, заработанные Хуамбо своим горбом на погрузке бананов (ах, как хотелось ему в это воскресенье сделать припарки из крахмала и уксуса на свою натруженную спину, как ныла она от плеч до копчика!), пошли на то, чтобы кое-как подправить лачугу матери да доставить ей удовольствие — купить кое-какие тряпки. Приобрел он ей белую блузку с черной кружевной отделкой — она все еще носила полутраур по своему сеньору мужу после многих лет строжайшего траура, — юбку из велюра розового цвета с зелеными листочками и желтыми шелковыми лентами, настолько широкими, что пришлось разрезать их пополам; она с трудом скрыла огорчение: нельзя было этой же лентой перевязать волосы — от некогда густых волос остался лишь мышиный хвостик. И еще сын принес курицу, такую жирную, что от нее даже издалека пахло бульоном, и бутылку малаги — более густой, чем кровь.
Старуха попробовала вино и сказала:
— Такое было всегда у Агапито Луисы — красное, сладкое… Агапито Луиса родился на Атлантическом берегу, а погребен здесь… Два берега… Два моря… Погребен на Тихоокеанском, после того как перетаскал столько гроздьев, после такой тяжелой работы, и ни за что…
Хуамбо часто заморгал, чтобы избавиться от видения, — отец, грузчик, такой же, как и он сам; лучше было не видеть отца среди псов десятников, следивших за приходом и уходом этих вьючных животных в образе людей, не видеть их изнуренные лица с остекленевшими от усталости глазами, не видеть наглых; time-keepers.
— Отец погребен, и нет у него надежды…
Слова матери заставили Самбито вздрогнуть. Глаза ее были спокойны — туманные пятна, а не глаза: под; дымкой прожитых лет, под влагой старушечьих слез не видно сыну, какая печаль появилась в них после того, как он нанялся грузить бананы.
— Отец воскреснет, если у сына появится надежда. Посмотрит отец, послушает, слышит ли сын, видит ли сын. Ведь недаром говорят, что сыновья — это глаза погребенных…
— Мать, у меня есть надежда…
— Тоба далеко, погребена заживо…
— Да, да, далеко, погребена заживо…
— Отец увидит, и Тоба увидит…
— Тоба увидит в боге, отец увидит в людях возрождение жизни, но не такой жизни, которой мы живем, потому что эта жизнь больше похожа на смерть. — Возрождение другой жизни, которую будут создавать люди, верящие в будущее…
— Отец смеялся, Агапито сказал: мулат говорит, говорит, говорит, говорит, не понимает, что говорит, но добро знает мулат. Мулат может писать свою Библию. Отец смеялся, Агапито сказал: свет ужасен. Белый не видит. Сын солнца — белый свет не видит. Бог сказал: сделайте свет черным, чтобы белый видел. И свет белый, божественный, исчез для белого. Лишь мулат его видит…
Поселок только раскрывал глаза, когда рабочие, начали возвращаться с плантаций домой, под свой кров, или просто бродили в поисках какого-нибудь уголка, где можно сбросить струпья усталости — даже усталость люди не в состоянии тащить после работы.
Среди людей, собравшихся на площади, чтобы поболтать, покурить, посмотреть на звезды, поиграть во что-нибудь, послушать музыку в лавочках, где продается спиртное, свет из распахиваемых дверей вылетает на улицу, как плевок, рабочие с плантаций кажутся похожими на солдат разгромленной армии. Хуамбо тоже здесь, куртка накинута на плечо, рукава расстегнутой рубашки засучены, самодельные сандалии — гуарачас шаркают по земле; он едва волочит ноги, он будто забыл о них, и они тащатся сами по себе, ноет спина, тянет в пояснице, с него словно содрали кожу, все тело распухло, все болит. Из-за проклятой лихорадки он не чувствует жары, а если бы и чувствовал, то всю ночь напролет варился бы в своем поту — руки растрескались, и зуб разболелся вовсю.
Грузить, грузить бананы. Удар отдается по всему телу, когда вскидываешь на плечо стотридцатифунтовую банановую гроздь; спина напряжена, колени полусогнуты — так легче нести груз. Каждый переход приходится бежать рысцой, теряя последние силы, но отставать нельзя, надо бежать, бежать дальше — в цепи вьючных животных, покачивающихся под тяжестью, тяжело дышащих, грязных. Однако хуже всего, когда несешь гроздь бананов в руках или когда работаешь ночью при скользящем свете прожекторов.
— Меньше проклятий, больше мужества! — бросил Хуамбо одному грузчику, который старательно нагружал бананы и еще более старательно нагружался агуардьенте, а потом начинал петушиться и проклинать все на свете. Теперь этот грузчик, по прозвищу Шолон,[84] шел рядом с ним, слегка откинув корпус, — перетягивала тяжелая голова.
Шолон, как и все остальные, любил рассуждать о том, что они могли бы сделать сами, своими руками.
— Если мы будем действовать заодно, то тогда я иду… — говорил Шолон, — и ты, Букуль, пойдешь со мной.
Букуль, чернявый, с глазами, близко поставленными и словно зажавшими острый нос, ответил Шолону одобрительным молчанием.
— Да, надо объединиться, — говорил Хуамбо, — Даже животные собираются в стаи, когда им угрожает опасность, а разумные существа…
— Опять будешь рассказывать нам насчет ягуара…
— Не трепись, дай сказать!
— Я уже сказал, что если даже животные из инстинкта самосохранения сплачиваются, организуются перед опасностью, то разумным существам…
— Еще чего! Нет, пусть лучше уж все останется так, как есть!
— А тебя, Тортон, оскопили, что ли?
— Если и оскопили, — так шлепанцем той, которая тебя пеленала!
— Ты что? О моей матери так говоришь?
— Дурак, я говорю о той, которая тискала тебя под кустом прошлой ночью…
— Смотрите-ка, как завернул!
— Всякий раз этот Сонто напакостит! — возмутился Шолон, покачав большой головой. — К чему об этом говорить…
— Поглядите на меня… Всю жизнь я прослужил у президента Компании, а теперь…
Всех заинтересовала история Хуамбо.
— Вот это да! Вот это действительно пример… — сказал какой-то грузчик, сплевывая и подталкивая локтем другого, шагавшего рядом. — Ну а ты что думаешь?..
Тот бросил в ответ:
— Вот что я скажу вам, ребята, ежели на этот раз хотите что-то делать, так делать надо по-настоящему…
— А ты, что ты понимаешь под этим самым «по-настоящему»?.. — вмешался молчаливый Букуль.
— По-настоящему? Очень просто. Принять план и провести его до конца.
— Согласен. Забастовка будет похожа на бурю во время осеннего равноденствия… Вначале громы да молнии, а потом уж польет… и у нас то же самое! Наше решение — это зарницы надвигающейся бури, а затем грянут потоки воды, молнии, град, метеоры…
— Этот Сакуальпиа за словом в карман не полезет.
— Кто еще выскажется?
— Вы же хотели знать мое мнение. Не так ли, кум?
— Мотехуте имеет слово… Говори, но только о деле, а то этот Мотехуте начитался книжек и теперь пересказывает их на каждом шагу.
— Если забастовка будет всеобщей, генеральной, то не найдется таких генералов, которые выстояли бы против нее…
Хуамбо заткнул языком дупло в испорченном зубе, пытаясь успокоить засевшую там боль, — днем зуб еще не так болел, зато ночью не давал покоя. Лишь только растянется мулат на раскаленной от дневной жары койке, как из коренного зуба, точно цветок из горшка, начинает расти огромная ветвистая боль, распускает свои корни и плети, как плющ, по шее, по лицу, кровавыми бутонами расцветает в глазах.
Почему это так разрослась боль, когда он, пересекая поселок, услышал слова Мотехуте: «Если забастовка будет генеральной, то не найдется таких генералов, которые выстояли бы против нее»?
Острый укол, еще укол, и еще, и еще уколы пронзили его челюсть — он поднял руку и начал быстро тереть щеку.
И дома его продолжала преследовать зубная боль, не выходили из памяти слова: «Если забастовка будет генеральной, то не найдется таких генералов, которые выстояли бы против нее».