На глинистом участке земли, заваленном битым кирпичом, осколками стекла и черепками, там, где стаи ворон, прыгая, перелетая с места на место, упрямо каркая, кружась и суетясь, как сватьи на пиру, справляли свои свадьбы, Маля и Даля, взявшись за руки, плясали до тех пор, пока не валились на глинистую землю.
— Ваш жених, Царь Аист, летит! — кричали они птицам.
Пустое заброшенное место передразнивало многоголосым эхом звонкие девичьи крики.
А дома мать, не в силах дождаться дочерей, подсаживалась в своем одиночестве к спящему в колыбели ребенку и смотрела на него так по-матерински проникновенно, что ребенок во сне чувствовал это и открывал глазки. Хана прижималась к нему с неистовым пылом.
— Сокровище мое, счастье мое, радость моя, сладость моя, утешение мое, — без умолку шептала она, покрывая дитя поцелуями с головы до ног. Даже попку не забывала поцеловать.
Женщина, еще не достигшая сорока, еще готовая вынашивать и рожать, она чувствовала к ребенку такую безмерную любовь, как будто знала, что он был ее последним перед увяданьем. Целые двенадцать лет ждала она его после Дали. К тому же это был мальчик, единственный ее мальчик, и, горячо целуя пухлое детское тельце, она забывала все горести, которые ей доставляли холодность мужа, отчужденность дочерей и деревенское одиночество.
— Эленю, ты любишь маму? — без конца спрашивала она у сына. — Элеши, ты крепко любишь маму? Скажи, Эленьке…
Ребенок хохотал всякий раз, когда мать щекотала губами его нежную, в складочках, шейку.
3
Прорезанную колесами колею, которая тянулась по узкой дороге из Ямполья в Кринивицы, все больше размывали дожди и заметал песок.
Ойзер Шафир, единственный наследник, оставшийся в имении, ни с кем из Ямполья ни в какие предприятия не пускался, никому о своих плохих должниках и запутанных делах не рассказывал и сохранял подобающий кринивицкой усадьбе статус. Но ямпольским евреям палец в рот не клади: они сами разнюхали, что новый кринивицкий наследник не стоит и понюшки табаку и что не он владеет усадьбой, а усадьба владеет им.
Толстосумы из местечка, которые не любили кринивицкую усадьбу за то, что она подрывала в Ямполье их репутацию богачей, махали рукой всякий раз, когда Ойзер в белом дорожном пыльнике подъезжал с видом помещика на бричке, запряженной парой, к дому адвоката-гоя.
— Ойзер дайлим хойшие но[25], — напевали они, как поют на Симхас-Тойре, намекая на бедность Ойзера.
— Даже кнут и тот ему не принадлежит, — льстили толстосумам мелкие маклеры, — это всем известно.
Сперва ямпольские обыватели перестали карабкаться в усадьбу на горе. Потом и «маленькие» ребе, погорельцы, отцы, собирающие деньги на свадьбу дочери, составители книг и странствующие проповедники перестали протаптывать дорогу из Ямполья в Кринивицы. Ойзер никого не прогонял. Наоборот, идя по стопам отца, горячо желая стать его истинным наследником, он много жертвовал на бедных, даже больше, чем мог. Он, так же как отец, приглашал гостей за большой дубовый стол и приказывал стелить им свежую солому на ночь. Но люди не находили в нем той расположенности, того тепла, какое они находили в его отце в течение многих лет. Угрюмо сидел Ойзер за обеденным столом. И хотя он, бормоча, приглашал угощаться, кусок застревал у гостей в горле. И один за другим они перестали приходить. Только побирушки с торбами продолжали таскаться в усадьбу. Узкая песчаная дорога, ведущая в гору, запустела, заросла редкой травой. Со временем и сам Ойзер перестал торить эту дорогу. Больше незачем было объезжать на бричке присутствия и усадьбы — с тем же успехом можно было обращаться к покойникам. К тому же лошадь и кучер теперь нужны были для работы в усадьбе, и Ойзер повесил белый дорожный пыльник в шкаф и вынимал его редко.
В первый год после смерти отца, пока Ойзеру нужно было произносить кадиш, у него еще был каждый день миньян в отцовском кабинете, где в орн-койдеше оставался последний свиток Торы. Несколько гонтовщиков, гончар, углежог, смолокур, деревенский меламед дважды[26] в день сходились из своих углов в дом Ойзера. С носовыми платками, повязанными на бедрах вместо поясов[27], с измазанными, закопченными от тяжелой, грубой работы лицами, они, протерев мозолистые руки о запотевшие оконные стекла[28], бормотали свои усталые молитвы и отзывались благочестивым «омейн», когда Ойзер произносил кадиш на помин души реб Ури-Лейви. Но через год они один за другим покинули Кринивицы. Первым ушли гонтовщики. Ойзеру никогда не везло в торговле лесом. Пока отец был жив, он каждый год снова выделял Ойзеру средства, чтобы тот еще раз попытал счастья. Теперь не было никого, кто мог бы дать денег. Гонтовщики покинули домик, который построил для них реб Ури-Лейви. Они оставили добрых несколько тысяч штук дранки, напиленные заготовки, щепу и кучи вьющейся стружки и ушли, забрав топоры, фуганки, кровельные ножи и стамески. Маля и Даля никак не могли вдоволь насмеяться, когда прицепляли к вискам древесные завитушки, которые выглядели как длинные раввинские пейсы.
— Ой, мини-шмини-бини. — Они, набожно раскачиваясь, изображали, как учат Гемору те «маленькие» ребе, которые когда-то заезжали в усадьбу.
Хана сердилась, глядя на глупые выходки девушек.
— Маля, Даля, как вам не стыдно заниматься такими глупостями, — говорила она с гневом и досадой. — Меня в вашем возрасте уже сватали, а вы, девки глупые, с ума сходите. Ступайте домой готовить уроки, меламед вас повсюду ищет…
Маля знала, что мать права, но продолжала хихикать аж до слез в своих больших глазах. Гнев матери был чрезмерным от обиды. Ей, удрученной холодностью мужа, казалось, что все насмехаются над ней, даже ее собственные дети.
— Всё ты, Маля, — пеняла она старшей дочери, — ты сама испорчена до мозга костей и Далю портишь… Перестань смеяться, говорю тебе. Что на тебя нашло? Нам что, так хорошо?
Маля знала, что мать права. Несмотря на то что она была только на год старше Дали и ни на волос не выше ее, младшая сестра смотрела на нее снизу вверх и повторяла все ее поступки. Маля понимала, что, как старшая, она должна быть для Дали примером в поведении, учебе и манерах. Она также знала, что в усадьбе всё далеко не безоблачно и что девушке в ее возрасте не пристало делать глупости и смеяться без умолку.
— Мама, — произносила она, обхватив себя за талию, — ну не сердись… Я больше не буду… Чтоб я так жила…
Она старалась всеми силами удержаться от смеха, стоявшего у нее в горле: специально вспоминала о деде, чтобы сохранить серьезность, больно щипала руку, но ничто не могло изгнать радость, которая выплескивалась из нее.
— Ну что я могу поделать, мама, если мне не удержаться, — выпаливала она вместе с новым приступом смеха, звонкого и здорового.
Даля как эхо вторила старшей сестре. Рассерженная и обескураженная Хана уходила со двора. Оглядываясь на пустой домишко, около которого валялось несколько грязных бумажных воротничков, оставшихся от исчезнувших гонтовщиков, она предчувствовала надвигавшееся на усадьбу глухое одиночество.
— Бегут, — печально бормотала она. — Каждый раз кто-то новый.
После гонтовщиков ушли смолокур и углежог. Остался только Ошер-гончар. Он был слишком беден, чтобы снять каморку в Ямполье, даже в самом бедном переулке, и остался в своем домишке на краю усадьбы вместе с семьей и глиняными горшками, которые он каждый четверг носил в корзине с сеном на базар в местечко. Теперь не только в будни, но даже по субботам в усадьбе не было миньяна. Заброшенный свиток Торы[29] стоял нетронутым в орн-койдеше в кабинете реб Ури-Лейви. Точно так же стояли в шкафах переплетенные в кожу книги на святом языке.
Для того чтобы учить Тору, у Ойзера не хватало ни времени, ни головы. Теперь он уже точно знал, что из всего состояния, которое приписывали отцу, наличными не осталось и ломаного гроша. Единственное, что осталось, это усадьба: строения, скот, лошади и телеги, да еще земля, сотни акров земли: глины, пески и торфяники, которые давали мало хлеба. И Ойзер набросился на землю, которая еще принадлежала ему, и вцепился в нее мертвой хваткой. Евреи-маклеры, из тех, что ездят к помещикам, смеялись над ним. Заложив руки за спину и помахивая тросточкой, с вечно праздным видом, они заходили в усадьбу, в дом, что-то вынюхивали, трогали стены и намекали на то, что за сходную цену, подешевле, они могли бы найти заинтересованных помещиков, которые захотели бы прикупить немного глины и песка, не в обиду будь сказано.
— Это не для вас, реб Ойзер, — уверяли маклеры, — вы здесь разоритесь… Это дело для «исавов»[30]. Послушайте, что вам люди говорят, и продайте землю… За те денежки, что вы получите, вы откроете мануфактурную лавку на ямпольском рынке и будете жить по-человечески.