Я лежал в подвале, надо мной слышались разрывы снарядов. Я лежал в грузовике, который трясся по пустым полям. Я почти все время спал или был без сознания. Но чем крепче я спал, тем сильнее ощущал, что меня что-то влекло и я повинуюсь какой-то всевластной силе. Я лежал в конюшне на сене, было темно, и кто-то наступил мне на руку. Но душой я стремился прочь, меня еще сильнее тянуло отсюда. И опять я лежал на грузовике, а потом на носилках, а тяга становилась все сильнее, как будто кто-то настоятельно звал меня куда-то, и я уже ничего не чувствовал, кроме желания наконец туда попасть.
И вот я у цели. Ночь. Я в полном сознании, еще только что я ощущал эту тягу и напряжение. А теперь, лежа укутанный в зале на полу, я почувствовал наконец, что нахожусь там, куда меня звали. Я оглянулся. Рядом с моим матрацем очень близко лежал другой. Человек наклонился и внимательно смотрел на меня. На лбу у него я увидел знак. Это был Макс Демиан.
Я не мог говорить. Он тоже не мог или не хотел. Только смотрел на меня. На его лицо падал свет настенного фонаря. Он улыбался мне.
Он смотрел на меня бесконечно долго, смотрел в глаза. Потом медленно приблизил лицо так, что мы почти соприкасались.
— Синклер! — сказал он шепотом.
Я пошевелил ресницами.
Он продолжал улыбаться как бы сочувственно:
— Малыш!
Его губы были совсем рядом с моими. Он спросил еле слышно:
— Ты еще не забыл Франца Кромера?
Я вновь пошевелил ресницами и даже улыбнулся.
— Слушай, мой милый Синклер! Мне придется уйти. Когда-нибудь я снова могу тебе понадобиться, чтобы побороть какого-нибудь Кромера или еще для чего-то. Если ты позовешь меня, то я не появлюсь так просто — на лошади или по железной дороге. Но вслушайся в себя и поймешь, что я в тебе, в тебе самом. Тебе ясно? И вот еще что: фрау Ева просила меня, если тебе придется плохо, передать тебе поцелуй, который я получил от нее, уезжая. Закрой глаза, Синклер!
Я послушно закрыл глаза и ощутил легкий поцелуй на губах, на которых все время понемногу выступала кровь и никак не уходила. Потом я крепко заснул.
Утром меня разбудили, чтобы сделать перевязку. Окончательно проснувшись, я быстро повернулся, чтобы посмотреть на соседний матрац. На нем лежал совершенно чужой человек, которого я никогда раньше не видел. От перевязки было больно. От всего, что со мной случалось с тех пор, было больно. Но когда по временам я нахожу ключ и спускаюсь в самую глубину себя самого, туда, где в темном зеркале дремлют образы судьбы, тогда, стоит мне наклониться над черным зеркалом, я вижу свое лицо, совсем такое же, как у него, моего друга, моего учителя.
Перевод Н. Берновской
СИДДХАРТХА
(Индийская повесть)
Моей жене Нинон посвящается[60]
Под сенью родного дома, на солнечном берегу реки среди лодок, под сенью пальмовой рощи, под сенью смоковницы рос Сиддхартха, прекрасный сын брахмана, молодой сокол, вместе со своим другом, сыном брахмана, Говиндой. Солнце золотило его светлые плечи на речном берегу во время купания, во время священных омовений и жертвоприношений. Сумрак манговой рощи струился в его черные очи во время детских забав и приношения священных жертв, под пение матери и наставления отца, ученого мужа, под неторопливые речи мудрых брахманов. Уже давно принимал Сиддхартха участие в беседах мудрецов, упражнялся вместе с Говиндой в красноречии, упражнялся вместе с Говиндой в искусстве созерцания, постигал тайны самоуглубления. Уже умел он беззвучно произносить «Аум», слово всех слов, беззвучно обращать его внутрь себя вместе со вдохом и так же беззвучно исторгать вместе с выдохом, с собранной воедино душой, озаряя чело сиянием ясномыслящего Духа. Уже ведал он о скрытом в глубине его сущности Атмане, Неуничтожимом, едином со вселенной.
Радость наполняла сердце отца при виде сына, способного к знаниям и жаждущего их, великого ученого и жреца, и видел он в подраставшем Сиддхартхе, достойнейшего среди брахманов.
Блаженство наполняло грудь матери, когда с умилением смотрела она, как шагает Сиддхартха, стройный, сильный, красивый, как он садится и встает, как степенно и почтительно ее приветствует.
Любовь рождалась в сердцах молодых дочерей брахманов, когда по городу шел Сиддхартха, юноша с узкими бедрами и ясным челом над королевскими очами.
Но сильнее всех любил его Говинда, его друг, сын брахмана. Он любил глаза Сиддхартхи, его чарующий голос, походку, совершенство его плавных благочестивых жестов, он любил все, что делал и говорил Сиддхартха, но больше всего — его ум, его огненные мысли, его пылающую волю, его высокое призвание. Говинда знал: этот не станет простым брахманом, ленивым жрецом, алчным торговцем заклинаниями, тщеславным, пустым болтуном, злым, коварным священником или доброй глупой овцой в огромном стаде. Нет! И он, Говинда, тоже не хотел умножить число брахманов, которых и без того было слишком много. Он хотел следовать Сиддхартхе, возлюбленному, прекрасному. И если суждено Сиддхартхе стать одним из богов, если суждено ему однажды вознестись к Сияющим, то он, Говинда, готов был следовать за ним как друг, как спутник, как его слуга и оруженосец, как его тень.
Все любили Сиддхартху. Всем он был в радость, всем был желанен. Лишь самому себе не был Сиддхартха в радость. Гуляя по розовым дорожкам фигового сада, сидя в голубоватой тени рощи созерцания, окунаясь в ежедневную очистительную купель, принося жертвы в сумрачном манговом лесу, этот юноша, пленяющий красотой замедленных, точных движений, всеми любимый, радость для всех, — он не чувствовал радости в сердце. Плеск речной воды, свет далеких звезд, раскаленные лучи полуденного солнца рождали в нем бесконечные мысли и мечты. Мечты, навеянные дымом жертвенников, благовонным дыханием стихов Ригведы, учениями старых брахманов, мечты, лишавшие его душу покоя.
Недовольство Сиддхартха питал в себе все новыми мыслями. Он начинал понимать, что любовь отца, любовь матери, любовь друга Говинды недолго будет согревать его, недолго будет ему отрадой и утехой, источником сил и радости, что источник сей однажды иссякнет. Он чувствовал, что его достойнейший отец и другие учителя уже сообщили ему все самые важные, самые ценные знания из тех, какими обладали сами, что они перелили свою мудрость в сосуд его ожиданий, но он не был полон, ум не был удовлетворен, душа не обрела покоя, удары сердца не стали тише. Благотворны были омовения, но вода не смывает грехов, не утоляет жажду ума, не растворяет страх сердца. Превосходными были жертвы и обращение к богам, — но разве этого было достаточно? Разве жертвы приносили счастье? А боги? Был ли Праджапати[61] на самом деле творцом всего сущего? Не был ли им Атман, Он, Единственный, Всеединый? А боги? Быть может, сами они были формами, творениями; созданы, как я и ты, подвластны времени, преходящи? И если так, то надо ли было приносить им жертвы, было ли это высшим, исполненным смысла деянием? Кому жертвовать, кого почитать, как не Его, Единственного, Атмана? И где найти Атмана? Где обитает он, где бьется его вечное сердце? Где же еще, если не в собственном Я, в Сокровенном, в Неуничтожимом, которое носит в себе каждый? Но где, где это Я, это Сокровенное, Предельно Последнее? Это не плоть и не кровь, не мышление и не сознание, так учили мудрейшие. Где же, где оно? Проникнуть туда, к Я, к себе самому, к Атману, — есть ли иной путь, который стоит искать? Ах, никто не знает пути, никто не укажет его — ни отец, ни учителя, ни мудрецы, ни священные жертвенные песни! Все знают они, брахманы и их священные книги, все знают, обо всем позаботились, более чем обо всем: сотворение мира, возникновение речи, пищи, дыхания, упорядочение чувств, деяния богов, — бесконечно многое знали они. Но стоило ли знать все это, если непостигнутым оставалось одно-единственное — важнейшее из важного?
Конечно же, многие стихи священных книг, и прежде всего Упанишады[62] Самаведы, говорили о Сокровенном, Последнем, — прекрасные стихи! «Твоя душа — весь мир», — говорилось в них, и говорилось, что человек в глубоком сне вступает в пределы своего Сокровенного и пребывает в Атмане. Удивительно мудрыми были стихи, все знания мудрейших, чистые, как собранный пчелами мед, заключали в себе их магические слова. Нет, нельзя было пренебречь несметными богатствами, собранными и взлелеянными бесчисленными поколениями брахманов. Но где были брахманы, где священники, где мудрецы или кающиеся грешники, которым удалось это глубочайшее знание сделать истинным своим достоянием, — не только узнать, но и постичь, пережить? Где тот посвященный, сумевший остаться в Атмане, пробудившись ото сна, сумевший выколдовать это состояние из сна в бдение, в жизнь, в слово и дело? Много почтенных брахманов знал Сиддхартха. Прежде всего — отца, ученого, достойнейшего среди достойных. Тихими и благородными были его речи и поступки, чистой была его жизнь, мудростью отличались его слова, высокие мысли таило его чело, — но разве он, так много знающий, достиг блаженства, обрел мир, разве не должен был он снова и снова припадать к священным источникам, прибегать к жертвам, книгам, внимать сменяющим друг друга речам брахманов? Почему он, безупречный, изо дня в день должен был смывать грехи, изо дня в день, снова и снова заботиться об очищении? Разве не был в нем Атман, разве не было в его собственном сердце первоисточника? Его-то и нужно найти — первоисточник в собственном Я, его-то и нужно постичь! Все же прочее — суета, окольные пути, заблуждение.