Они не знали названий пьес, исполняемых оркестром, но многое из его репертуара слушали в сотый раз и знали мелодию наизусть.
И была у них любимая пьеса, так же, как и прочие, неизвестная им, которую они называли «прорезающая».
Каждый вечер дожидались они, когда оркестр заиграет ее, и упивались чьей-то удивительной музыкой.
Иногда они выходили из своей аллеи к курзалу, где на веранде, за столиками, накрытыми белой скатертью, пила и ела разодетая чистая публика, а мимо по главной, ярко освещенной электричеством аллее медленно двигалась густая толпа гуляющих, такая же чистая, нарядная, затянутая и шуршащая, как и та, которая ела на веранде.
И огарки становились в ряд, как раз против веранды, наполненной ужинающими, и лицом к лицу с бесконечной вереницей гуляющей нарядной толпы.
Прислонясь к фонарному столбу или изгороди, долго и угрюмо смотрели они на все происходившее перед их глазами и стояли как укоризненные, голодные тени.
Всматриваясь в мелькающие физиономии толпы, они словно хотели узнать, чем эти люди, прилично одетые, имеющие деньги, жен, счастье, выше и лучше их, огарков, ничего из благ жизни не имеющих.
И все эти без конца сменявшиеся лица сливались, наконец, в их глазах в одну огромную, скверную, скотскую рожу, безобразно самодовольную, низменную и неприхотливую, поразительно ко всему равнодушную, не слышащую за своим гвалтом чудной музыки.
И огарки чувствовали себя выше толпы.
Им казалось, что если бы они когда-нибудь попали в это общество, живущее в роскошных квартирах, где звучат струны рояля, где женщины красивы, образованны, нежны и выхоленны, то непременно были бы там интереснее других, умнее, остроумнее, лучше всех. Но они презирают это общество. Они там издевались бы.
Презирая сытую толпу, огарки все-таки с завистью смотрели на еду сидящих на веранде, на рюмки, на бутылки, на золотистое пенистое пиво.
Если в этот момент в гуляющей толпе мелькал высокий Митяга в своем новом картузе, — Сашка, как самый дерзкий из огарков, открывал на него охоту: выждав, когда Митяга доходил до конца аллеи, Сашка внезапно появлялся из-за куста и, не говоря ни слова, срывал с головы Митяги знаменитый картуз, подбитый красными убеждениями.
— Дав сюда пол-лика! — говорил он Митяге, держа картуз за спиной.
Чтобы скорее отвязаться от огарка, скупой Митяга, растерявшийся и негодующий, ворча ругательства, быстро вынимал кошелек и вносил выкуп за свои убеждения.
С пол-ликом огарки отправлялись в дешевую, грязную пивную Капитошки.
Там, за пятью бутылками пива, они давали волю своему сарказму. В душе их поднималась бессознательная едкая горечь, обида и отчаяние, но выливалось все это в крепкое, ядреное остроумие и бесшабашную удаль, — они словно хотели сказать кому-то: «Вы считаете нас пьяницами, кабацкими личностями, ну, так вот смотрите: мы действительно такие, думайте о нас именно так, — нам на это наплевать!»
Толстый сыпал самыми неожиданными сравнениями, меткими убийственными словечками, и фракция топила свою горечь в громозвучном смехе, а тоску — в пиве.
Знакомство огарков с Павлихой началось еще в первые дни появления их в городе, когда они бродили в одиночку в поисках работы, как голодные собаки. Можно сказать, что цементом фракции была Павлиха.
Один по одному, по какой-то роковой случайности, собрались они в ее «вертепе» — голодные, грязные, измученные.
Квартирная хозяйка, у которой столовались рабочие из мастерских, она каждого из них обласкала, накормила, словно не замечая того, как они опустились.
Она так славно улыбалась каждому новоприбывшему, как будто бы невесть какой клад к ней свалился.
У нее была незлобивая, детски доверчивая душа. Всю жизнь от рождения до старости судьба жестоко била Павлиху, словно насмехалась над ней, а Павлиха так и не озлобилась на судьбу, продолжая быть преисполненной доброты и того сердечного жаления людей, которым отличаются деревенские женщины.
Из ее отрывочных, бессвязных упоминаний о прошлом огарки знали, что Павлиха два раза была замужем, похоронила обоих мужей и осталась нищенствовать с тремя детьми: двумя девочками и мальчиком. Была прачкой, служила в няньках, торговала воблой и ягодами, ходила с лотком по улицам города с раннего утра до поздней ночи, выручая двугривенный на калач ребятишкам и себе. Казалось бы, что при таких плачевных обстоятельствах ничего не оставалось ей делать, как стонать и жаловаться, а всегда выходило так, что к ней же люди шли за утешением и помощью, и она находила в себе силы вселять упавшим духом веру в лучшее будущее. В ее кухню постоянно приходили кухарки, судомойки, няньки и горничные без мест, каждая со своим горем, выплакивали ей свои слезы, и Павлиха всех утешала:
— И-и, матушка! — слышался в таких случаях ее голос. — Всего горя не перегорюешь! Утрись-ка, родимая!
И начиналась поучительная повесть о собственном прошлом, о прежних и настоящих страданиях.
— Погляди-ка на меня: ведь живу же! — философски оканчивала свой рассказ Павлиха.
Дочери ее работали в швейной мастерской, а сын, о котором она всегда упоминала с гордостью, был машинистом и жил где-то в другом городе.
Огарков она любила не меньше, чем родных детей. В первое время жизни с Павлихой они долго недоумевали, за что она так матерински ласкова с ними, но потом убедились, что Павлиха со всеми обездоленными одинакова, что вместе с ними находили у нее приют и другие. Эти другие были — безработная прислуга, которую Павлиха умела устраивать. Иногда в ее кухне находила пристанище и горничная, забеременевшая от «чистенького господина».
«Чистое общество» было предметом старой огарческой ненависти: отбросы его потребления неизменно попадали к Павлихе, и перед глазами огарков всегда была оборотная сторона «чистенькой жизни».
Если в эти минуты приходил к ним Митяга — обращать к интеллигенции, то не было конца их желчным выходкам, скверным словам и жестоким шуткам.
— Женился бы ты лучше, Митяга! — возражали они на все его рассуждения.
— Жениться, — поучал их Митяга, — культурному человеку не так просто, как, например, мужику: надо сначала сойтись характером…
— Конечно, — желчно перебивал его Толстый, — вон у Павлихи беременная горничная живет: какой-то человек культурный сошелся с ней характером… Ты, Митя, напечатай объявление в газете: «Сходится характером! Согласен в отъезд».
— Хо-хо-хо-хо! — гремела фракция.
Нравственный Митяга отплевывался, а огарки злорадно хохотали недобрым хохотом: слишком глубока была их затаенная, почти органическая, ненависть к «чистой публике».
Иногда фракция огарков увеличивалась приезжими, бродячими огарками: это были рабочие вроде Михельсона, или разночинцы по разбору Новгородца, отправляемые в ссылку и возвращавшиеся из нее, или просто гонимые судьбой и беспокойством своих натур.
Каждый из них жил во «фракции» несколько дней и затем исчезал навсегда. Появляясь, они приносили письма и вести от каких-то далеких огарческих друзей, разбросанных по различным окраинам России: приезжали с Кавказа и Крыма, из Украины и Польши. Путники эти были большею частью рваные, запыленные, обожженные солнцем.
Входя, они спрашивали Толстого и подавали ему измятое, засаленное в дороге письмо. Толстый с важностью кошевого атамана, развалясь на стуле и посасывая трубку, углублялся в чтение, а новоприбывший стоял перед ним под испытующими взорами огарков.
Толстый прочитывал письмо, задавал гостю несколько кратких вопросов о каких-то ему одному известных людях и затем уже торжественно «принимал» его в «лоно» фракции.
И гость с первых же слов оказывался чистокровнейшим «огарком». Можно было думать, что на Руси огарков много, что «фракция» эта существует во всех климатических поясах России: видно было, что огарки иногда сидят в тюрьмах и, выходя из них, отправляются в Сибирь и возвращаются из Сибири, имеют своих вожаков и атаманов, содержат своих безработных и всячески помогают друг другу, но проделывают все то самостоятельно, без особой организации и как бы тайно от интеллигенции. За внешне разгульной и непутевой огарческой жизнью чувствовалась другая, внутренняя жизнь, строго скрываемая, но полная значения для них.
И она, эта скрытая обособленная жизнь, только что зарождавшаяся в самом сердце рабочего класса, эта близость к рабочим и давала огаркам ту гордую самонадеянность и чувство собственного достоинства, которые отличали их повсюду среди всех людей.
Всем огаркам все-таки хотелось выбиться из «вертепа Венеры погребальной». Они вечно мечтали об этом, строили планы, хватались за всякий удобный случай. Но удобные случаи почти всегда оказывались неудобными для огарков. Толстый давно уж был изгнан из богатого дома Гаврилы, которого он готовил было куда-то, и потерял ценный урок, поссорившись с его отцом: открылось, что по наущению Толстого Гаврила покупает запрещенные книги. Кузнец Сокол был выгнан с завода и уехал «в степь». Остальные мечтали «податься на низовье», «на Кубань», где «вольные земли», думая, что «там» будет лучше; Северовостоков пил водку ковшом и ждал, не проедет ли мимо гастролирующая опера, чтобы «опять пошататься».