– Какую возвышенную оду написал Физигнат[80] в честь моей перепелки! – воскликнула одна абдеритка.
– Тем хуже! – заметил Демокрит.
– Обратили ли вы внимание, – обратился к Демокриту первый архонт Абдеры, – на фасад этого здания, предназначенного для арсенала? Он из лучшего паросского мрамора.[81] Признайтесь, что вам ничего не доводилось видеть лучшего!
– Он, видимо, стоил республике порядочных денег, – сказал Демокрит.
– То, что делает честь республике, никогда не может стоить слишком дорого, – возразил архонт, чувствовавший себя в этот момент Периклом.[82] – Мне известно, Демокрит, что вы – знаток, ибо всегда и во всем выискиваете недостатки. Прошу вас, найдите недостаток в этом фасаде.
– Тысячу драхм за один недостаток, господин Демокрит! – воскликнул один молодой человек, имевший честь быть племянником архонта и прибывший недавно из Афин, где он за половину своего состояния усовершенствовался и превратился из абдеритского повесы в афинскою щеголя.
– Фасад красив, – учтиво заметил Демокрит. – Настолько красив, что мог бы находиться в Афинах или Спарте. Но, с вашего позволения, я вижу один недостаток в этом великолепном здании.
– Недостаток? – спросил архонт с таким выражением лица, которое свойственно лишь архонту-абдериту.
– Недостаток? Недостаток? – повторял юный щеголь, громко смеясь.
– Разрешите спросить, Демокрит, в чем же состоит этот ваш недостаток?
– Мелочь, – ответил Демокрит. – Всего-навсего в том, что этот красивый фасад не виден.
– Не виден? Это почему же?
– Да клянусь Анубисом![83] Как же можно его видеть за этими отвратительно построенными зданиями и сараями, которые всюду здесь расставлены и заслоняют для зрителей вид на фасад.
– Эти дома стояли еще до вашего и моего рождения, – сказал архонт. Подобные диалоги происходили постоянно, пока философ жил среди абдеритов, происходили ежедневно, ежечасно, ежеминутно.
– Как вы находите этот пурпур,[84] Демокрит? Вы ведь бывали в Тире, не так ли?
– Да, мадам, я был, а этот пурпур не был. Это червленица, которую привозят вам сиракузяне из Сардинии и продают за тирский пурпур.
– Но покрывало из тончайшего индийского полотна вы, надеюсь, оцените по достоинству?
– Из тончайшего полотна, которое изготавливается в Мемфисе и Пелусии, прекрасная Аталанта.
И вот уже за одну минуту Демокрит приобрел двух врагов. Ну, могло ли быть что-нибудь более неприятное, чем эта искренность?
Глава восьмая
Краткие сведения об абдеритском театре. Демокрит вынужден высказать о нем свое мнение
Абдериты имели весьма высокое представление о своем театре. Его актерами были мещане Абдеры, которые не могли просуществовать на доходы от своего ремесла или были слишком ленивы, чтобы выучиться таковому. Никаким основательным понятием об искусстве они не обладали, но зато много воображали о своих способностях. И, действительно, у них не было недостатка в дарованиях, так как абдериты вообще были прирожденными фиглярами, шутами и кривляками, у которых каждый член тела помогал речи; правда, то, что они говорили, имело мало смысла.
У них был свой драматург, по имени Гипербол,[85] который, если верить им, настолько усовершенствовал абдеритский театр, что он мало уступал афинскому. Гипербол блистал равным образом и в комедии, и в трагедии и, кроме того, сочинял очень смешные сатировские драмы,[86] так забавно пародировавшие его собственные трагедии, что можно было, как утверждали абдериты, лопнуть со смеха. По их мнению, он соединял в своих трагедиях могучее вдохновение Эсхила с красноречием и пафосом Еврипида, а в своих комедиях – веселость и задорное остроумие Аристофана с тонким вкусом и изяществом Агатона.[87] Быстрота, с которой Гипербол рождал свои творения, была своего рода талантом, и им он более всего гордился. Каждый месяц он поставлял по одной трагедии с маленькой комедией впридачу. «Моя лучшая комедия, – говаривал он, – заняла у меня всего 14 дней, а играют ее четыре-пять часов подряд».
«Да сохранит нас небо от таких пьес!» – подумал Демокрит.
Абдериты наперебой приставали к нему, чтобы он высказал свое мнение об их театре. И хотя философ неохотно пускался в разговор о вкусе сограждан, он все же не мог удержаться, чтобы не польстить им, коль скоро они единодушно требовали его суждения.
– Как вам нравится новая трагедия?
– Сюжет найден удачно. Да и чего бы стоил писатель, если бы он изуродовал такой сюжет?
– Не правда ли, она очень трогательна?
– Пьеса может быть местами трогательной и все же в целом – оказаться весьма жалким произведением, – заметил Демокрит. – Я знаю одного скульптора из Сикиона,[88] одержимого манией ваять только богинь любви. Но они походят у него на площадных девок, хотя и отличаются самыми красивыми ногами на свете. Вся тайна в том, что человеку этому постоянно служит моделью его собственная жена, у которой, к счастью для его Венер, по крайней мере хоть красивые ноги. Точно так же и самому плохому поэту иногда удается какое-нибудь трогательное место, и нередко тогда, когда он сам влюблен, или утратил друга, или же вообще случилось такое, что помогает говорить ему от лица своего персонажа.
– Следовательно, вы не находите великолепной Гекубу[89] нашего поэта?
– Я считаю, что поэт, наверное, сделал все, что мог. Но перья, которые он выщипал то у Эсхила, то у Софокла, то у Еврипида, желая прикрыть ими свою наготу, по-моему вредят ему; хотя в глазах многих зрителей, не столь близко знакомых с этими поэтами, как я, они, возможно, делают ему честь.
Ворона, созданная богом такой, какая она есть, для меня всегда красивей, чем выряженная в павлиньи перья. И вообще, я имею такое же право требовать от писателя, дорожащего моим одобрением, превосходной трагедии, как и от сапожника, которому плачу – пары хороших сапог. Хотя я охотно признаю, что хорошую трагедию написать трудней, чем вытачать пару сапог, я тем не менее вправе требовать от каждой трагедии качеств, присущих трагедии хорошей, как и от сапог – всего того, что делает сапоги хорошими.
– Что же, по вашему мнению, должна представлять из себя мастерски сточенная трагедия"?– спросил молодой абдерский патриций, от всей души смеясь над своей, как он полагал, удачной остротой.
Демокрит беседовал с небольшим кругом лиц, слушавших его со вниманием и, оставив без ответа вопрос молодого остряка, продолжал:
– Истинные правила произведения искусства[90] не могут быть произвольными. Я предъявляю требований не больше, чем предъявлял Софокл к своей собственной трагедии. А это ровно столько, сколько содержится в существе и цели предмета. Простой, хорошо продуманный план, в котором поэт, все предусмотрев, все подготовив, все естественно сочетав, сводит все к единому замыслу, где каждая часть является неотъемлемым членом целого, а целое – хорошо устроенный, прекрасный, свободно и благородно развивающийся организм! Никакого утомительного вступления, ни одного эпизода, ни одной пустой сцены, ни одной речи, конца которой ждешь с зевотой, ни одного действия, не имеющего отношения к главной цели! Интересные, взятые из действительности характеры, облагороженные, но так, чтобы в них можно было узнать людей; никаких сверхчеловеческих добродетелей, никаких злых чудовищ! Персонажи, постоянно говорящие и действующие в соответствии с их понятиями и чувствами, чтобы всегда ощущалось, что по своему особому характеру, в силу всех предшествующих обстоятельств и условий они должны в данный момент говорить и действовать именно так; в противном случае они не то, чем являются. Я требую, чтобы поэт знал не только человеческую природу, поскольку она есть модель всех подражаний, я также требую, чтобы он обращал внимание на зрителей незаметно подготавливая каждый сильный натиск на них и точно знал, какими средствами он может овладеть их сердцами; чтобы он знал, когда следует остановиться и, не утомляя нас однообразными эффектами, не терзая душу слишком мучительными ощущениями, давал бы сердцу отдохновение и разнообразил бы наши чувства без ущерба для основного впечатления. Я требую от него прекрасного, но отточенного без излишней педантичности слога; искреннего, сильного выражения, простого и возвышенного, тон которого не был бы выспренним и не слишком вялым, сильного и энергичного, однако лишенного грубости и жесткости, блистательного, но не ослепительного.
Я требую, чтобы речь истинного героя, являющаяся живым выражением великой души и вызываемая непосредственным, волнующим ее в данный момент чувством, никогда не была бы ни слишком краткой, ни слишком пространной и, подобно хорошо сидящему платью, позволяла бы постоянно угадывать характер говорящего. Я требую, чтобы тот, кто осмеливается влагать в уста героев возвышенные речи, сам обладал бы возвышенной душой и, превращаясь благодаря вдохновению в своего героя, чувствовал в своем сердце все то, что влагает ему в уста. Я требую…