– Истинные правила произведения искусства[90] не могут быть произвольными. Я предъявляю требований не больше, чем предъявлял Софокл к своей собственной трагедии. А это ровно столько, сколько содержится в существе и цели предмета. Простой, хорошо продуманный план, в котором поэт, все предусмотрев, все подготовив, все естественно сочетав, сводит все к единому замыслу, где каждая часть является неотъемлемым членом целого, а целое – хорошо устроенный, прекрасный, свободно и благородно развивающийся организм! Никакого утомительного вступления, ни одного эпизода, ни одной пустой сцены, ни одной речи, конца которой ждешь с зевотой, ни одного действия, не имеющего отношения к главной цели! Интересные, взятые из действительности характеры, облагороженные, но так, чтобы в них можно было узнать людей; никаких сверхчеловеческих добродетелей, никаких злых чудовищ! Персонажи, постоянно говорящие и действующие в соответствии с их понятиями и чувствами, чтобы всегда ощущалось, что по своему особому характеру, в силу всех предшествующих обстоятельств и условий они должны в данный момент говорить и действовать именно так; в противном случае они не то, чем являются. Я требую, чтобы поэт знал не только человеческую природу, поскольку она есть модель всех подражаний, я также требую, чтобы он обращал внимание на зрителей незаметно подготавливая каждый сильный натиск на них и точно знал, какими средствами он может овладеть их сердцами; чтобы он знал, когда следует остановиться и, не утомляя нас однообразными эффектами, не терзая душу слишком мучительными ощущениями, давал бы сердцу отдохновение и разнообразил бы наши чувства без ущерба для основного впечатления. Я требую от него прекрасного, но отточенного без излишней педантичности слога; искреннего, сильного выражения, простого и возвышенного, тон которого не был бы выспренним и не слишком вялым, сильного и энергичного, однако лишенного грубости и жесткости, блистательного, но не ослепительного.
Я требую, чтобы речь истинного героя, являющаяся живым выражением великой души и вызываемая непосредственным, волнующим ее в данный момент чувством, никогда не была бы ни слишком краткой, ни слишком пространной и, подобно хорошо сидящему платью, позволяла бы постоянно угадывать характер говорящего. Я требую, чтобы тот, кто осмеливается влагать в уста героев возвышенные речи, сам обладал бы возвышенной душой и, превращаясь благодаря вдохновению в своего героя, чувствовал в своем сердце все то, что влагает ему в уста. Я требую…
– Ах, господин Демокрит, – воскликнули абдериты, которые уже не могли более сдержаться. – Вы можете требовать всего, что вам угодно, поскольку вы человек требовательный, но в Абдере удовлетворяются и гораздо меньшим. Мы довольны, если поэт нас трогает. Человек, заставляющий нас смеяться или плакать, в наших глазах – человек божественный, какими бы он средствами этого ни достигал. Это его дело, а не наше! Гипербол нравится нам, трогает нас, смешит нас. И пусть он порой вызывает у нас зевоту, он все равно остается великим поэтом. Какие вам еще нужны доказательства?
– Негры на Золотом берегу, – сказал Демокрит, – пляшут неистово под грохот простого барабана и бряцающих побрякушек. Если вы им дадите пару бубенчиков и волынку впридачу, то им покажется, что они в раю. Уж так ли много остроумия требовалось вашей няньке, чтобы растрогать вас своими рассказами, когда вы были еще детьми? Глупейшая сказка, которую бормотали жалобным тоном, была уже достаточна, чтобы тронуть вас. Но разве из Этого следует, что музыка негров превосходна или же сказка няньки – великолепное произведение?
– Вы необыкновенно учтивы, Демокрит…
– Прошу прощения! Я весьма невежлив, называя вещи своими именами, и настолько упрям, что никогда не смогу признать красивым и великолепным все то, что угодно считать таковым.
– Но чувство целого народа, по-видимому, больше значит, чем самомнение одного-единственного человека?
– Самомнение? Это как раз то, что мне хотелось бы изгнать из искусства. Среди всех требований, от которых так милостиво освобождают своего любимца Гипербола абдериты, нет ни одного, не основанного на строжайшей справедливости. И все же чувство целого народа, если оно не просвещенное чувство, может оказаться во многих случаях обманчивым.
– Как это понять? К черту! – воскликнул один абдерит, видимо, вполне довольный своим чувством. – Этак вы, пожалуй, в конце концов, захотите еще оспорить и свидетельства наших пяти чувств?
– Упаси боже! – ответил Демокрит. – Если вы настолько скромны, что довольствуетесь только пятью чувствами, то было бы величайшей несправедливостью препятствовать вам спокойно пользоваться ими. Разумеется, пять чувств, особенно взятые в совокупности, достоверные судьи во всех вещах, где требуется решить, что является белым или черным, ровным или шероховатым, мягким или твердым, толстым или тонким, горьким или сладким. Человек, не идущий далее того, что указывают ему его пять чувств, действует, конечно, всегда безопасно. И действительно, если ваш Гипербол позаботится, чтобы в его пьесах каждое чувство испытывало удовольствие и ни одно из них не оскорблялось, то я ручаюсь за хороший прием этих пьес, даже если бы они и были в десять раз хуже, чем они есть.
Будь Демокрит для абдеритов тем же, чем Диоген[91] для коринфян, то свобода его речей, вероятно, навлекла бы на него некоторые неприятности. Ибо, насколько охотно абдериты расположены были шутить по поводу серьезных предметов, настолько мало способны были они выносить насмешки над своими любимыми куклами и любимыми занятиями. Но Демокрит происходил из лучшей семьи Абдеры и что всего важней – был богат. Это двойное обстоятельство способствовало тому, что ему прощали то, что вряд ли простили бы философу в изодранной хламиде.
– Вы – невыносимый человек, – ворчали прекрасные абдеритки и… все же терпели его.
Поэт Гипербол в тот же вечер сочинил ужасную эпиграмму на философа. На следующее утро она была уже известна во всех будуарах. А на третью ночь ее распевали по всем улицам Абдеры. Ибо Демокрит положил ее на музыку.
Глава девятая
Добрый нрав абдеритов и как они мстят Демокриту за его неучтивость. Образчик его обличительной проповеди. Абдериты издают закон против путешествий, который должен помочь всякому уроженцу Абдеры сделаться умней. Каким примечательным способом номофилакс Грилл разрешил неудобство, возникшее из этого закона
Общеизвестно, насколько опасно быть умней своих сограждан. Сократ[92] поплатился за это жизнью.[93] И если Аристотель счастливо отделался от обвинения в ереси со стороны верховного афинского жреца Евримедона, то только потому, что он заблаговременно спасся бегством.[94] «Я не хочу предоставить афинянам возможность вторично согрешить против философии», – заявил он. – При всех своих человеческих слабостях абдериты не были очень злыми. Сократ мог бы прожить среди них до Нестерова возраста.[95] Они бы сочли его За удивительного глупца, потешались бы над его странностями, но доводить дело до чаши с ядом было не в их характере. Однако Демокрит обходился с ними так круто, что вряд ли какой-нибудь благорасположенный народ сохранил бы терпение. И тем не менее, вся их месть состояла лишь в том, что они (часто без всякой причины) говорили о нем столь же плохо, как и он о них, порицали то, что он делал, находили смешным все, что он говорил, и поступали вопреки его советам. «Его нужно основательно проучить, – говорили они. – Не следует укреплять его в мысли, будто во всем он более сведущ, чем мы». И в полном соответствии с этим мудрым положением добрые люди творили одну глупость за другой и представляли себе, как они выиграют, если вызовут его раздражение. К несчастью, их расчеты совершенно не оправдались. Ибо Демокрит смеялся над этим и нисколько не сердился на то, что они его дразнили. «Ах, абдериты, абдериты! – восклицал он порой. – Вот и вновь вы сами себя высекли, в надежде причинить мне боль».
– Ну, можно ли найти человека хуже? – спрашивали абдериты. – Обо всем на свете он другого мнения, чем мы. Во всем, что нам нравится, он видит какой-нибудь недостаток. До чего же неприятно слышать постоянные возражения!
– Но если вы всегда неправы? – отвечал Демокрит. – Докажите, что все выглядит иначе! Все ваши понятия вы позаимствовали от ваших нянек; и обо всем вы мыслите как дети. Телом вы выросли, а души ваши находятся в колыбелях. Разве кто-нибудь из вас дал себе труд задуматься, почему вы считаете что-то истинным или прекрасным? Подобно малому ребенку или младенцу, вы находите хорошим и прекрасным все, что приятно щекочет, раздражает ваши чувства, что вам нравится. И какие ничтожные, часто даже не относящиеся к делу причины и обстоятельства определяют ваши симпатии и антипатии! И в каком затруднении оказались бы вы, если бы вам пришлось объяснить, почему это вы любите, а другое – ненавидите? Капризы, причуды, упрямство, привычка идти на поводу у других людей, смотреть их глазами, слышать их ушами, повторять то, что вам нашептали другие, – вот побуждения, заменяющие у вас разум. Угодно ли вам знать причину ваших недостатков? Вы втемяшили себе в голову ложное понятие свободы. У ваших детей в возрасте трех-четырех лет возникает, естественно, тоже такое понятие. Но от Этого оно не становится более правильным. Мы – свободный народ, утверждаете вы. И считаете, что уже и доводы разума не имеют над вами никакой власти. Почему мы не можем думать, как нам заблагорассудится? Любить и ненавидеть, как нам угодно? Восхищаться или презирать то, что нам угодно? Кто вправе требовать от нас отчета или же судить о нашем вкусе и наших склонностях? Ну, что же, в таком случае, дорогие абдериты, вы – свободны, думайте и пустословьте, любите и ненавидьте, восхищайтесь и презирайте, как вам вздумается и кого вам вздумается! Совершайте глупости, сколько душе вашей угодно! Делайте себя посмешищем, как вам заблагорассудится! Кому до этого дело! Пока все ограничивается лишь безделушками, куклами и детскими лошадками, было бы несправедливо лишать вас права наряжать куклу или скакать на лошадке, как вам захочется. Допустим, что ваша кукла уродлива, а то, что вы называете лошадкой, похоже скорей спереди и сзади на бычка и ослика. Ну и что ж из этого? Если ваши глупости доставляют вам радость и не причиняют никому никакого несчастья, что другим, до этих глупостей? Почему, например, премудрые советники Абдеры в полном составе не могут шествовать в торжественной процессии от ратуши до храма Латоны, кувыркаясь один за другим, если это нравится городскому совету и народу Абдеры? Почему они не могут соорудить свое лучшее здание в какой-нибудь яме, а свою небольшую статуэтку Венеры поднять на верхушку обелиска? Но, дорогие мои земляки, не все ваши глупости столь невинны, как эти. И когда я вижу, что вы своими капризами и причудами причиняете себе вред, то я не мог бы считаться вашим другом, если бы молчал. Например, ваша лягушачья и мышиная война с лемносцами,[96] самая бесполезная и самая безрассудная из всех затеивавшихся когда-либо войн. И ради чего же? По вздорному поводу, из-за какой-то танцовщицы! Было ясно, что вы тогда находились под влиянием прямо-таки какого-то злого демона, решая начать эту войну. Но никакие возражения не могли вас остановить. Лемносцам следует задать перцу! И так как вы люди с очень живым воображением, то вам казалось, что ничего нет легче, как овладеть всем островом. Ибо вы способны почувствовать трудность какого-либо дела не раньше, чем расквасите свой нос. Но это еще куда ни шло, если бы вы поручили претворение ваших замыслов опытному человеку. Но назначить полководцем юного Афрона[97] безо всякого на то основания, кроме, пожалуй, единственного, – ваши женщины находили его прекрасным, как Парис, в его новых, великолепных доспехах! И за удовольствием видеть, как покачиваются на его безмозглой голове большие перья шлема цвета пламени, забыть, что дело шло не о веселом поединке – все это, не отрицайте, было абдеритской затеей! И вот теперь, когда вы заплатили за это безрассудство своей честью, галерами и лучшими войсками что вам от того сознания, что и афиняне,[98] которых вы избрали в качестве образца для своих глупостей, устраивали такие же остроумные затеи и порой с тем же счастливым исходом?