Его слова подхватили:
— Повышение заработка для всех! Для всех! Для всех!
Старший приблизился к зачинщику, но тот успел заметить его и вовремя уклонился от удара.
— Убирайся! Все убирайтесь вон! — кричал старший. — Дайте место другим! Новенькие — по местам!.. Те, кто не желает работать, убирайтесь!..
В толпе безработных, сгрудившихся под дождем, точно пробежала искра, однако они не сделали ни одного шага в сторону шеренги рабочих, из которой десятники ударами кулаков и рукоятками бичей пытались вытолкать тех, кого они считали зачинщиками.
— Никакого насилия! Никакого насилия! — кричал старший и, не теряя времени, расставлял новичков по местам — их освобождали те, кто упал или кто ринулся в схватку с десятниками. — Грузите, ребята! Грузите, живей! Давай, давай! Все, все на погрузку! Пошли, чего ждете? Плоды могут погибнуть!
Никто из безработных не сдвинулся с места. Они стояли молча. А десятники продолжали сражаться с бунтарями.
— Негодяи!.. Какое свинство! Вы пользуетесь тем, что плоды не могут лежать на платформах!..
Голос старшего зазвучал просительно:
— Так будете или не будете грузить? Вам же дают работу! Ну-ка, начинайте! Пошли! За работу! Сгружай! Сгружай!..
— Не будем грузить! Раз так, мы не будем грузить, патрон!.. — воскликнул пока еще несмелым, но уже крепнувшим голосом самый высокий в ряду.
— А чего это голос у тебя дрожит, не бойся, выкладывай! — закричали ему сзади. — Да, мы пришли искать работу, но раз такое дело — отказываемся грузить!
— Не спорьте, бананы портятся!
— А почему вы отказываетесь платить больше?
Десятники присмирели. Старший направился в застекленную контору обсудить вопрос об увеличении поденной платы. Дождь обливал слезами стекла конторы, за которыми сидели белобрысые чиновники, одетые в сверкавшие белизной тонкие сорочки, выглаженные только что, утром, — конторы, где господствовал свежий воздух, отдававший ароматом дезинсектирующей жидкости, и где время показывали электрические часы со светящимися циферблатами.
Сморщились лбы, напряглась окаменевшая кожа — окаменела потому, что вода, которой они умывались, была очень жесткая. Да, вопрос посерьезней, чем какое-нибудь изменение цифры баланса: речь идет об увеличении сумм заработной платы!
Управляющий зоной находился в соседнем кабинете, но его вызвали по телефону и стали вести с ним переговоры так, как будто он находился далеко отсюда. В блокноте управляющего появился маленький рисуночек: ковбой, набрасывающий лассо на рога быка, — словно отражение этой беседы. Управляющий сделал этот рисунок машинально, пока отдавал распоряжение увеличить заработную плату.
Старший прибыл с новостью.
— Повысили!.. Повысили!.. — Это слово зазвучало со всех сторон. — Ну, людишки! — раздался чей-то голос. — Давайте, давайте, начинайте работать, пошли, принимайся за работу, плоды должны поступить вовремя…
От платформ к вагонам, взвалив бананы на плечи, цепочкой двигались люди, не глядя друг на друга, — они уже успели обменяться взглядами: надо особенно зорко охранять двоих людей: Андреса Медину, того, что выступил с призывом к стачке, и седого рабочего, который уговаривал незаконтрактованных не приступать к работе.
Хуамбо ушел с плантации в поселок, из поселка — к себе домой, а затем снова вернулся в поселок. Его продолжала мучить икота. Даже матери он ничего не сказал. Прошло несколько часов. Он уже не икал, а плакал. Плакал. Что же такое он проглотил? Кто это плачет в его животе? Малыш. Братишка. Так мать сказала. Она положила ему тряпку с горячей золой на желудок и начала петь, баюкать его… нет, не его — братишку, братишку, которого он проглотил. Несколько глоточков анисового цвета. Еще несколько глоточков анисового цвета. Мать знает, что хорошо, а что плохо. Только она одна знает, что хорошо, а что плохо для ее сынка и для братишки, который плачет и плачет у него в животе. Икота — плач братишки. Зачем он пришел в парикмахерскую? Измученный болью, которая вонзилась меж ребер, болью в челюсти, скрючившийся, с глазами, похожими на клубни с корешками ресниц… Он пришел, потому что подумал, что вид мертвеца его испугает. Не испугал. Мастер-цирюльник умер, а он не испугался. И все продолжал икать. Говорят, что люди никак не могут привыкнуть к смерти, но они не боятся мертвых. Он должен был бы бежать, воя от ужаса. А он икал. Встревожил всех, кто находился возле тела покойника, нарушил торжественную обстановку последнего перед похоронами дня, когда почивший лежал в своей постели меж четырех свечей, среди венков из ветвей кокосовой пальмы и жасмина, окруженный родными и друзьями. А к чему, собственно, ему, Хуамбо, прикидываться, играть какую-то роль? Эта икота нарушает торжественность церемонии похорон мастера, который уже никогда не услышит чего-либо подобного в своем доме. Пожалуй, не стоит ломать голову над разными вопросами, тогда икота пройдет скорее.
— Было бы лучше, если бы вы вышли во двор, господь вас возблагодарит, он все видит… — обратилась к Хуамбо какая-то женщина, одетая в траур, настойчиво приглашая его перейти из комнаты, где лежал мертвый цирюльник, в соседнюю, рядом с парикмахерской. Зеркала и картины были затянуты белой марлей.
На бдении около покойника падре Феху был почти до одиннадцати ночи. Вечером он оказал последние услуги умирающему. С того момента, когда брадобрей принес в дар церкви лик Гуадалупской богоматери, он не приходил в сознание.
Священник вышел вместе с Пьедрасантой. Хуамбо поплелся за ними. Настиг он их уже в середине площади.
— Сеньор священник, сеньор священник, я хочу исповедаться вам, это у меня не икота. Это ветер ворочается!..
Икал он… Икал…
— Я проглотил ветер, чтобы выплюнуть всю мою ненависть в лицо старшему десятнику… во время стачки… он отказался повысить нам заработок… мы отказались работать… и я просил бога, чтобы он позволил мне убить его… икотой, да-да, расстрелять его, изрешетить… икотой, икотой…
— Успокойся, сын мой, грехи тебе отпущены… А что, стачка была?
— Да, падре…
— Серьезная?..
— Не слишком серьезная, однако… Надо защитить Андреса Медину и еще одного, седого — он главный у безработных…
— Не обращайте на него внимания, — вмешался Пьедрасанта. — Болтает, что на ум взбредет, как и все мулаты. Какая там стачка!.. Посмотрите, сколько оружия подготовлено в казармах…
— Господь с тобой… — Падре Феху положил руку на плечо Хуамбо, — Самбито вытянул губы, словно приготовился свистнуть, — и, вздохнув, начертал крест перед его лицом.
Жена Пьедрасанты в ладони левой руки растирала листок руты. Увидев своего супруга и падресито, она с еще большей силой стала растирать листок пальцами правой руки, пока он не превратился в зеленую кашицу, затем вложила ее в ноздри и глубоко вдохнула аромат, дремавший в руте. К вискам ее были приложены ломтики сырого картофеля; она только что выпила настойку из лекарственных трав и бикарбонат натрия: все еще побаливал желудок. Но сейчас она уже почти оправилась от нервного потрясения после увиденного в парикмахерской.
Она заглянула туда, чтобы справиться о здоровье больного, а заодно попросить немножко душистой эссенции, ароматизированного спирта или одеколона — подлить во флакон с парафиновым маслом, который она принесла с собой. Если все это смешать и взболтать, то получится превосходный эликсир для волос — они становятся блестящими, шелковистыми, их легче завивать.
Парикмахер не ответил на ее приветствие, хотя она поздоровалась еще с порога, как требует хорошее воспитание, — и тогда она подошла к его креслу, думая, что он спит. Да, он и в самом деле спал, но так крепко, что, казалось, потерял сознание. Его лицо покрыли мошки и москиты, словно зеленый намоскитник, словно ожившая изумрудная сетка то спускалась, то поднималась, то растекалась по лбу, по щекам, губам и векам.
У нее замерло дыхание, сердце остановилось — с задрожавших губ жены Пьедрасанты, с которых еще не сошла улыбка, сорвался стон. Она прикоснулась к парикмахеру и отпрянула, выкрикнув два слога:
— Мерт…вый!..
Сеньора Минча, жена цирюльника, — кто ее знает, законная или нет, горе и радость в равной степени испытывают незаконные и законные, — вышла на крик. Руки в мыльной пене — парикмахерша стирала простыню. Опять сердечный приступ, обморок? Пока она вытирала руки, все время бормотала: «Сердечный приступ или обморок?» И вдруг будто проглотила слова — поняла все. А поняв, разразилась плачем — ее муж не просто потерял сознание, он потерял жизнь.
Она расстегнула, нет, разорвала его рубашку, но, кроме звука рвущейся ткани, так ничего и не услышала, когда прижала ухо с большой золотой подвеской к груди мастера. Впавшая грудь, ребра, волосы. Из глаз ее тихо полились слезы. Она не услышала того, что ожидала услышать, — сердце, живое сердце. Но мертвое сердце — это уже не сердце. Из шкафчика в парикмахерской достали флакон с одеколоном, смочили ей голову, лоб и все никак не могли оторвать ее от коченевшего тела. Воздуха, воздуха!.. Однако не воздуха ей не хватало. Вернулись в комнату друзья, которые оставляли ее наедине с покойным. Они застали ее все в той же позе — она задыхалась, судорожно исказившиеся губы не могли вымолвить ни слова. Минча будто хотела поднять руки, заткнуть уши руками, не слышать голосов, не видеть тех, кто окружал ее, кто пытался утешить. Соболезнования… соболезнования… соболезнования… Мошки, облепившие зеркало, что висело напротив кресла с телом покойного, как будто продолжали пожирать его отражение.