— Когда-нибудь, когда скоплю денег, я брошу эти дурацкие заплаты. Я хочу поехать на Восток, поработать у какого-нибудь известного портного. Научиться рисовать и сделаться первоклассным модельером. Впрочем, может быть, вы находите, что все это — пустое дело? Я вырос на ферме, а тут вдруг меня тянет возиться с шелками! Не знаю… Что вы об этом думаете?
Миртл Кэсс говорит, что вы ужасно образованная.
— Да, я ужасно образованная. Скажите, ваши товарищи, верно, смеялись над вашими планами?
Она чувствовала себя семидесятилетней, бесполой и поучающей, как Вайда Шервин.
— Ну, еще бы! И здесь и в Миннеаполисе. Они говорят, что дамские костюмы — это женское дело. Но ведь я хотел, чтобы меня взяли в армию. Я пришел, но меня забраковали. А я действительно хотел! Пробовал я работать в магазине мужской одежды и быть разъездным агентом, но если я ненавижу шитье, то и к торговле у меня душа не лежит. Я все время воображаю себя в большой комнате, оклеенной серыми обоями, с гравюрами в узких золотых рамах — или, может быть, лучше белые эмалевые панели? — и с окнами на Пятую авеню. Я сижу в этой комнате и рисую роскошное — он произнес «рас-кошное» — платье из зеленого газа на золотистом чехле… знаете — как липовый цвет, такое изящное… Что вы об этом думаете?
— Ну что ж! Стоит ли вам считаться с тем, что говорят городские бездельники или деревенские парни? Но вы не должны позволять случайному, постороннему человеку, как я, судить вас.
— Да, но… Вы для меня не совсем чужая! Миртл Кэсс… я хотел сказать — мисс Кэсс — очень часто говорила о вас. Я хотел зайти к вам… и к доктору… но все не решался. Раз вечером я проходил мимо вашего дома. Вы и ваш муж разговаривали на крылечке и казались такими дружными и счастливыми, что я боялся помешать.
Материнским тоном Кэрол сказала:
— Я нахожу весьма похвальным, что вы… что вы хотите поучиться… дикции у режиссера. Пожалуй, я могу помочь вам. Я по натуре очень рассудительная и упрямая учительница. Ведь я уже так много жила на свете.
— Ах, что вы! Неправда!
Ей не очень удавалось отвечать на его горячность снисходительно-заинтересованным тоном светской дамы, но она все-таки закончила разговор достаточно безразличной фразой:
— Благодарю вас! Итак, попробуем создать новый драматический кружок. Вот что я вам скажу: приходите сегодня к нам часам к восьми. Я приглашу мисс Маллинз, и мы потолкуем.
VI
«Он совершенно лишен чувства юмора. Еще больше, чем Уил… Но разве… Что такое «чувство юмора»? Неужели оно — как его понимают здесь — состоит в том, чтобы при встрече хлопать приятелей по спине? Во всяком случае, жаль беднягу. Как ему хотелось удержать меня, чтобы я еще поговорила с ним! Что, если бы он мог уйти от Нэта Хикса и людей, говорящих «шик и блеск», был бы он способен к развитию?.. Интересно, пользовался ли Уитмен в молодости жаргоном бруклинских переулков?.. Нет, он не Уитмен. Он Ките, влюбленный в шелка. «Как в крапинках бессчетных, в буйстве красок той бабочки узорчатые крылья…» Ките — здесь! Заблудший дух, поверженный на Главную улицу. А Главная улица хохочет до колик, издевается, пока дух не усомнится в самом себе и не заменит крылья корректным одеянием из магазина готового платья. Гофер-Прери с его прославленными одиннадцатью милями бетонных тротуаров… Сколько среди этих тротуарных плит, плит могильных, под которыми покоятся Джоны Китсы?»
VII
Кенникот был любезен с Ферн Маллинз, поддразнивал ее, говоря, что с хорошенькой учительницей готов удрать на край света, и обещал, если школьный совет будет против ее танцев, «объяснить этим тупым головам, как им повезло, что попалась такая девица с изюминкой…»
Но с Эриком Вальборгом он не был любезен. Он едва пожал ему руку и процедил: «А, это вы…»
Нэт Хикс был принят в обществе. Он жил здесь уже много лет и имел свою мастерскую. Но этот субъект просто работал у Нэта, а демократические принципы города не должно применять без всякого разбора.
Кенникот участвовал в совещании по поводу драматического кружка, но он сидел в стороне, прикрывал рукой зевки, посматривал на лодыжки Ферн и снисходительно улыбался забавляющимся детям.
Ферн хотелось говорить о своих огорчениях. Кэрол сердилась каждый раз, когда вспоминала «Девчонку из Канкаки». Предложения вносил Эрик. Он читал поразительно много и поразительно плохо разбирался в прочитанном. Он говорил плавно, но злоупотреблял словом «раскошный». Множество слов, почерпнутых из книг, он произносил неправильно, но знал это. Был настойчив, но в то же время робок.
Когда он предложил поставить «Затаенные желания» Кука и мисс Гласпелл, Кэролл оставила покровительственный тон. Перед ней был не мечтатель, а художник.
— Я бы поставил это просто. Сзади большое окно с ярко-синим, ослепительным фоном, и в окне всего одна ветка, которая создавала бы представление о парке внизу. Стол для завтрака поднял бы на возвышение. Цвета должны быть изысканные, дневные: оранжевые стулья, оранжевый с голубым стол, голубой японский сервиз, а где-нибудь я шлепнул бы большое черное пятно!.. Потом я хотел бы еще поставить «Черную маску» Теннисона Джесса. Я никогда не видел этой вещи, но у нее «рас-кошный» конец: там эта женщина смотрит мужчине в лицо, совершенно изуродованное взрывом, и издает лишь один душераздирающий крик!
— Боже милостивый, и это вы называете роскошным концом? — усмехнулся Кенникот.
— Какая жуть! Я люблю искусство, но не люблю ужасов, — протянула Ферн Маллинз.
Эрик смутился и взглянул на Кэрол. Она ободряюще кивнула ему.
К концу совещания ничего не было решено.
I
В воскресенье Кэрол гуляла с Хью у железной дороги и вдруг увидела, что навстречу в стареньком дождевике идет Эрик Вальборг. Он был угрюм, шел один и постукивал палкой по рельсам. На секунду у нее мелькнуло безотчетное желание уклониться от встречи. Но она продолжала свой путь, спокойно рассказывая Хью о боге, чей голос, по уверениям мальчика, заставлял гудеть телеграфные провода. Эрик поднял глаза. Выпрямился. Они коротко поздоровались.
— Хью, скажи «здравствуйте» мистеру Вальборгу!
— Ах ты боже мой, у него пуговка расстегнулась! — забеспокоился Эрик, опускаясь на колено.
Кэрол нахмурилась, но все же отметила, с какой силой он подбросил ребенка.
— Можно мне немного пройтись с вами?
— Я устала. Присядем вон на те шпалы. И скоро мне уже пора домой.
Они сели на сваленные в кучу старые шпалы — дубовые бревна, сплошь покрытые бурыми пятнами ржавчины, с металлическим отливом в тех местах, где на них опирались рельсы. Хью решил, что здесь тайное убежище индейцев; он ушел воевать с ними, предоставив старшим разговаривать о неинтересных вещах.
Телеграфные провода неумолчно гудели над головой. Сверкающими четкими линиями тянулись рельсы. От цветов поднимался слабый запах. По ту сторону полотна виднелось пастбище, покрытое низкорослым клевером с редкими островками дикой травы, изрезанное коровьими тропами. За этой узкой зеленой полосой в необозримую даль уходило жесткое жнивье, на котором, как огромные ананасы, торчали скирды пшеницы.
Эрик говорил о книгах. Он пылал жаром новообращенного и без конца перечислял заглавия и авторов, останавливаясь только, чтобы спросить: «Вы читали его последнюю книгу? Правда, это страшно сильный писатель?»
Она была ошеломлена. Но когда он стал настойчиво спрашивать: «Ведь вы работали в библиотеке — скажите, я читаю слишком много беллетристики?» — она несколько высокомерно, тоном старшей, дала ему кое-какие советы. Она заметила ему, что он никогда ничего не изучал серьезно. Он перескакивал от одного впечатления к другому. Особенно — она запнулась, но потом собралась с духом — не следует наугад произносить незнакомые слова. Не надо лениться заглядывать в словарь!
— Я говорю словно педантка-учительница, — вздохнула она.
— Ничего подобного! О, я буду учиться! Прочту чертов словарь от корки до корки.
Он закинул ногу на ногу и, нагнувшись, обхватил руками колени.
— Я знаю, что вы хотите сказать. Я кидался от картины к картине, как ребенок, который впервые попал в музей. Знаете, я ведь так недавно узнал, что есть мир, где… где прекрасные вещи имеют значение. До девятнадцати лет я прожил на ферме. Отец — хороший фермер, и ничего больше. Знаете, почему он послал меня учиться портняжному делу? Меня тянуло к рисованию, а у него в Дакоте был двоюродный брат портной, который хорошо зарабатывал. Поэтому он сказал, что шить — это вроде как бы рисовать, и послал меня в мерзкую дыру, какой-то Керлу, где я и занялся этим делом. До этого я ходил в школу только три месяца в году — две мили по колено в снегу, — и отец не покупал мне ни одной книжки, кроме учебников.
Я никогда не читал ни одного романа, пока мне не попалась в библиотеке Керлу «Дороти Верной из Гэддонхолла». Эта книга показалась мне великолепнейшим произведением. Потом я прочел «Сожженные преграды», а затем Гомера в переводе Попа. Недурное сочетание? Когда два года назад я переехал в Миннеаполис, я, кажется, успел уже перечитать почти всю библиотеку Керлу и все же никогда не слыхал о Россетти или Джоне Сардженте, о Бальзаке или Брамсе. А потом… впрочем, я буду учиться. Как вы думаете, сумею ли я когда-нибудь избавиться от этого шитья, глаженья и штопанья?