Ужас кричал этим голосом.
Расталкивая толпу, из задних рядов выбежал земский ямщик Степан Романев, огромный, неуклюжий, с бледным лицом. С необыкновенной силой отшвырнул он новобранца и закрыл собою доктора.
— Што делаете? — повторил Степан. — Може, человек-то и неповинен? Забыли, какой он был? Што делал для нас всех?
От волнения мужик трясся всем телом.
Вся накипевшая злоба, гнев и ярость толпы внезапно опрокинулись на него. Началась драка.
— Бей Степку, барского прихвостня! Он — за них!
— Он тоже говорил — не надо царя! Бей, ребята!
— Смуту делают! Поножовщины хотят!
— А царь, може, землю у них отберет — для нас!
— Вукол давно сам барином стал! За них и стоит, дарма, что сам из мужиков! В бусурманской одеже пришел — бусурман и есть!
— Вздуть Степку!
Но вздуть великана было нелегко: он отбрасывал всех, как затравленный медведь. Наконец, его свалили, уволокли в сторонку и долго били лежачего.
Первый порыв гнева, случайно излившись, несколько облегчил толпу. Вукол пришел в себя.
— За что бьете? — с горечью спросил он. Губы его дергались.
Толпа подняла неистовый крик, оглушая самое себя. Сначала в общем шуме ничего нельзя было разобрать, но потом Вукол уловил отдельные обвинения:
— Зачем манифест подложный читал?
— Зачем попа обманул?
— Зачем с Челяком якшался?
— Против бога и царя идете?
— Какая-такая свобода и почему для вас одних?
— Бить вас всех надо!
Новобранцы снова двинулись к Вуколу.
Их остановили криком:
— Погодите, ребята! Пущай оправдается! Ведь здешний он, тутошний, нашего села крестьянин!.. ученым сделался, дохтором нашим стал! Ничего худого за ним не было, любили его!
— Знамо, любили, а он…
— Хорошим был, за хорошего считали, как и отца его!..
— Ну, до отца-то далеко ему, отец-то страдал за нас, а этот коли до дела дошло — переметнулся!
— Оправдайся, Вукол! Ведь все мы знам тебя с робячьих лет!
Вукол начал «оправдываться».
Задыхаясь от пережитого потрясения, избитый, окровавленный, он говорил отрывистыми фразами, громким неровным голосом. Говорил о царе и манифесте, о свободе. Доказывал, что они обмануты презренным, продажным человеком, подосланным погромщиками-черносотенцами под руководством полиции…
Его речь не возымела никакого действия. То, что он утверждал, — не проникало в мозг упорной, недоверчивой толпы. Она не вслушивалась в его доказательства, почти не понимала слов, заранее решив, что доктор из крестьян их села, а также и все остальные «скубенты» и интеллигенты изменили ей: в «изменниках» заговорил «свой» барский интерес городских людей, служащих тем, кто им больше заплатит. Но Вукола, односельца своего, она все же считала лучшим из них, до этих пор хорошим и честным человеком. Мужики допускали, что именно таким он был и хотел быть, но, когда дело дошло до настоящей мужичьей свободы, коснулось земли — не устоял и он, изменил народу, потому что от большого ученья перестал быть мужиком — в господа вышел, под господскую дудку и пляшет…
— И зачем ты уходил к ним? — смягчаясь, упрекнул его голос из толпы. — Не наш ты теперь! А мы-то тебе верили, мы-то надеялись, совсем было облокотились на тебя!
— Эх, ты-ы!
Его словам не придавали больше никакой цены. Ему не верили. Но все-таки вспомнили его крестьянское происхождение, заслуги отца и его собственные заслуги: ведь за что же нибудь «облокотились» было на него. Но не понял и не оценил он ни любви, ни доверия народного… Переметнулся! Все это, выслушав его, как бы взвесил народ, осудил изменника, но оказал снисхождение: оставил в живых — за прошлое!
— Бог тебе судья!
— Иди от нас куды хошь, на все четыре стороны — не хотим греха на душу брать!
— Брось его, ребята! чего еще разговаривать? — презрительно и легкомысленно крикнул молодой голос. — Идем семинаров бить! Всех удушим!
Это последнее легкомысленно-свирепое восклицание, кинутое так просто, ужаснуло Вукола. Он затрепетал.
— Братцы! — звенящим голосом крикнул он, бросаясь к толпе, — всеми вашими святыми заклинаю вас, одумайтесь, не делайте такого безумия, не проливайте напрасно крови. Несчастные вы, темные вы люди, остановитесь!
И он дрожащими руками хватался то за одного, то за другого и молил их не проливать крови ни в чем неповинных, юных людей, почти что детей. И опять говорил о манифесте, и уверял, и клялся, что манифест настоящий Царский, что никто его не подменивал.
Но одно уже напоминание о подлоге снова стало раздражать толпу.
— Да! как же, толкуй! — прерывали его. — Не подмените вы! Вас только на это и взять! Знаем мы!
— Слобода! Хороша слобода! Для вас одних!
— А что его слушать? — крикнул кузнец Алексей, — вот я его обыщу сейчас: коли найду ошурки — тут ему и конец!
«Ошурками» в Кандалах называли брошюрки прокламаций. Он грубо обшарил карманы доктора.
Ошурков не оказалось.
— Уезжай скорее, Вукол Елизарыч! — кричали ему. — Жалеем мы тебя, чего уж тут, а не то бы…
— Кабы не жалели, мы бы тебя сейчас же убили на этом самом месте!
— И по косточкам бы растрясли!
— А Челяка убьем! — крикнул опять беспечный, почти веселый голос. — От него у нас весь разврат пошел!
Толпа торопилась поскорее развязаться с уже надоевшим «скубентом». Почти насильно подсадили его в бричку. Кто-то из доброжелателей Вукола, хозяин брички, сел на козлы.
— Уезжай, уезжай скорее!
Повозка тронулась шагом.
Вукол сидел в бричке молча и мрачно. Мужик на козлах вздрогнул, встретившись с тяжелым взглядом исподлобья, каким доктор прежде никогда ни на кого не смотрел. В этом новом взгляде человека, потерпевшего крушение, было что-то внезапно напомнившее глубокий взгляд Лаврентия.
— А все-таки глазами-то похожи! — пробормотал возница, ни к кому не обращаясь.
— Кто похож?
— Да вы с Лавром! родня вы, кажись?
Вукол не ответил. С горечью в душе думал о происшедшем. До этих пор он был уверен в силе своего влияния на кандалинцев, в их любви к нему и доверии к его слову. И вот в решительный момент они поверили не ему, а удельному сторожу, какому-то Стрельцову и кузнецу Алексею — двум отъявленным негодяям. Вот эти-то два заведомо дрянных и ничтожных человека, какими считало их все село, все-таки повели за собой народ на погром.
Они оказались ближе к народу, чем Вукол. Они «свои», безземельные крестьяне, а он с детства «не хрестьянин»! При первой случайности, при первом же невероятном и нелепом подозрении народ пошел избивать свою же, трудовую интеллигенцию, думая, что избивает бар, пришедших к нему из ненавистного города. А ведь эта сельская, народная интеллигенция: доктор, фельдшер, учителя, учительницы и учащаяся зеленая молодежь — плоть от плоти его, — столько лет, сменяя друг друга, работала здесь, не покладая рук, просвещая деревню. Где же ее влияние на деревенскую массу? Где результаты ее напряженной, многолетней работы? Народ все еще слеп, он и не подозревает о существовании его собственной, крестьянской интеллигенции, полагающей за него душу свою. Необыкновенная любовь — с одной стороны и враждебное отчуждение — с другой: когда это кончится? И он вспомнил, что свирепая, враждебная толпа вся состояла из его знакомцев, друзей и пациентов, которых он всех знал по имени, что новобранец бил его той самой рукой, которую он, доктор, недавно вылечил ему от тяжелой болезни, а семья другого — всегда считала его своим близким другом, спасителем в беде и советником в делах. И вот теперь они его били и, боясь убить, умоляли поскорее уехать, не вводить их в грех. «Мы-то любили тебя! Мы-то надеялись, а ты что сделал? против бога и царя идешь!»
— Любили — и побили! — вслух вымолвил он, криво усмехаясь.
— А кабы не любили — кишки бы выпустили! — добровольный ямщик обернулся к нему. — На Лаврентия ты похож немного, родня ему, вот и пожалели тебя! Лаврентий — твердый, верный мужик, Лаврентий — это да!..
Мужик не договаривал, что, хотя они и похожи, но все-таки Вукол не то, что Лаврентий: Лаврентия, известного теперь деятеля, имя которого гремит в восемнадцати приволжских волостях, он ставил недосягаемо выше Вукола.
Избили, как собаку! чуть не убили! Будь на его месте Лавр — не посмели бы сомневаться и подозревать черт знает в чем! Они не только слова — взгляда его слушаются. Но было же в детстве, верховодил Вукол сверстниками своими, «атаманом» был, а Лавр только на ухо шептал: «Не надо зажигать!» А потом со слезами бежал за ним и плакал: «Воротись! воротись!» Такие люди не сразу решаются, зато, решившись, подчиняют толпу. Он — герой. С горьким недовольством собой судил теперь Вукол самого себя, вспоминал, как он «оправдывался». Когда говорил — волновался, нервничал, просил, умолял — вообще вызвал не подчинение, а презрение и еще хуже — жалость!