Это церковь доньи Марии Арагонской. Здесь навеки умолкло знаменитое трехлетие. Но тела в гробу нет. Надпись внизу гласит: Святые мощи были отправлены в Кадис в 1823 году и по недосмотру утонули в морской пучине.
Чьей-то рукой была сделана приписка, несомненно более позднего происхождения. Воскресение свершилось на третий день.
А дальше… Что это? О боже! Здесь покоится Инквизиция, дщерь веры и фанатизма: умерла от дряхлости. Я невольно стал искать какой-нибудь приписки о воскресении: но ее либо еще не успели сделать, либо ей вообще не суждено появиться.
Далее, кто-то из любителей делать надписи вывел мелом: Министерство внутренних дел. Надпись почти стерлась: она едва заметно проступала на камне. Дерзкие святотатцы! Они не чтят даже могил!
А что это такое? Тюрьма! Здесь покоится свобода мысли. Боже мой, и это в Испании, в стране, которая уже была подготовлена для принятия свободного политического устройства. Однако я тут же вспомнил одну знаменитую эпитафию и невольно добавил:
Здесь наша мысль теперь лежит в покое,
И раньше не было ей ведомо иное.
На большой урне с прахом свободы мысли – две плачущих фигуры сотрудников газеты «Мир».[463] На барельефе – изображение пера, цепи и кляпа. «Интересно знать, спросил я себя, кому принадлежит это перо: писателям или писцам? Впрочем, всякое может быть: кто только не перебывал в тюрьме».
Вот улица Постас, а вот улица Ла Монтера.[464] Это не просто отдельные могилы, а целое кладбище, где вперемежку снят вечным сном коммерция, промышленность, честность и торговля. Почтенные тени, до свидания в долине Иосафата![465]
Это почтамт. Здесь покоится военная субординация. [466]Гипсовая фигура, установленная на обширной могиле, прикладывает палец к губам. В другой руке у нее красноречивый символ, говорящий сам за себя: сломанная розга, символ упадка военной дисциплины.
Пуэрта делъ Соль. Это могила лжи.
Биржа. Здесь похоронен национальный кредит. Величественное здание чем-то напоминало египетские пирамиды, и я спросил себя: неужели стоило воздвигать такое грандиозное здание только для того, чтобы похоронить в нем такую пустячную вещь?
Испанская литература. В противоположность могиле на Пуэрта дель Соль здесь покоится истина. Это единственная могила в нашей стране, на которую, по французскому обычаю, посетители возлагают цветы, главным образом – цветы красноречия.
Победа. Спит вечным сном во всей Испании. Здесь не былони надгробного памятника, ни эпитафии. Краткая надпись, которую, казалось, мог бы прочесть и слепой, гласила:
Сей участок земли откуплен на веки вечные для своей могилы хунтой по отчуждению монастырской собственности. [467]
Я вздрогнул. Неужели то, что случилось вчера, снова может повториться?
Театры. Здесь покоятся испанские таланты. Ни цветов, ни надписи. Никаких знаков внимания.
Зал заседания кортесов. В прошлом храм святого духа,[468] но нынче святой дух не является уже миру в языках пламени.
Здесь покоится Статут,
Проживший несколько минут.[469]
Пусть спит вечным сном, добавил я, так лучше: он был слабым и рахитичным, оттого, видимо, и прожил так недолго.
Палата знати. Она помещается в Эль Ретиро. Странно! Что думало министерство? Неужели не нашлось ни одного проницательного человека? Разве можно было хоронить грандов в столь уединенном месте, на отшибе, в Эль Ретиро! Непонятно! Мудрец в своем уединенье, а простолюдин – в своем углу.
Уже спускалась ночь, и мне тоже пора было ретироваться. Я бросил прощальный взгляд на обширное кладбище. Веяло близкой смертью. Охваченные каким-то предчувствием, протяжно выли собаки. Громадный колосс, вся наша необъятная столица стала похожа на умирающего, который в последнем приступе агонии рвет на себе одежды, и каменное надгробие, казалось, вот-вот опустится, чтобы навсегда сокрыть его в могиле.
Еще не появилось надписи здесь покоится, скульптор не хотел лгать, но перед моим мысленным взором мелькали уже резкие очертания имен усопших.
– Прочь! – закричал я. – Прочь, кошмарный сон!
Свобода! Конституция и еще раз конституция! Общественное мнение! Эмиграция! Национальный позор! Распри! Все эти слова, казалось, донесло до меня замирающее эхо колокольного звона в день поминовении усопших 1836 года.
Мрачная туча заволокла все вокруг. Наступила ночь. От ночного холода стыла в жилах кровь. Скорее! Прочь от этого ужасного кладбища! Но где же найти успокоение? В сердце своем. Еще недавно в нем билась жизнь, роились желания, благие порывы.
Но боже праведный! Там тоже теперь кладбище! Да, да, сердце мое стало могилой. Чьей могилой? Кто лежит в ней? Страшно вымолвить. Здесь спит вечным сном надежда!
Молчание. Тишина.
Ночь под Рождество 1836 года
Я и мой слуга[470]
Философический бред[471]
Цифра 24 является для меня фатальной. Это нетрудно доказать: я родился 24 числа. В течение года 24 число тем не менее обязательно приходит двенадцать раз. Я суеверен, ибо уж так устроено сердце человеческое: ему необходимо верить во что-нибудь. Оно верит в ложь, если ему не суждено встретить истину. Именно поэтому верят любовники, супруги и народы: одни верят пред мету своей страсти, другие – своей дражайшей половине, третьи – своему правительству. Мое суеверие проявляется в том, что я уверовал в фатальность цифры 24, а потому считаю, что 24 число не может сулить мне ничего хорошего. В моем календаре 23 число – это непременно канун какого-нибудь несчастья. Подобно некоему начальнику русской полиции, который прославился тем, что приказывал держать наготове помпы именно перед тем, как случиться пожару, я тоже готовлюсь с 23 числа к неизбежным страданиям и смиренно жду беды. Едва пробьет двенадцать часов, как я начинаю всего остерегаться: боюсь взять в руки стакан, чтобы не разбить его, не подписываю письма из боязни потерять его, не решаюсь влюбиться в женщину, чтобы не услышать от нее страшное «да». Я особенно суеверен в вопросах любви: я полагаю, например, что нет большего несчастья, чем услышать от женщины: «Я люблю тебя». Тот, кто в это не верит, обрекает себя на вечное страдание, а тот, кто поверит… Да, счастлив тот, кому женщина прямо говорит: «Я тебя не люблю», – по крайней мере она говорит правду.
В последние часы 23 декабря 1836 года было тягостно и душно, как перед грозой, и я никак не мог заснуть. Ночь показалась мне такой же длинной, как затянувшаяся гражданская война. Но, наконец, в комнату, если можно так выразиться, вторглось утро, совершалось это вторжение, как и другое, известное вам, мучительно медленно, и занавеси в моей комнате постепенно стали окрашиваться в розово-пурпурные тона.
Вчерашний день был великолепен, но я почему-то предчувствовал, что на следующий день непременно должен разразиться ливень. Однако я ошибся: наутро выпал снег. Я взглянул на термометр, столбик упал значительно ниже нуля: точь-в-точь как государственный кредит.
Мне решительно не хотелось двигаться: я вдоволь находился в течение всего месяца. Голова моя склонилась над столом так низко, как нависают над землей холодные, свинцовые облака. Я подпер руками голову и застыл в такой позе, что во мне легко можно было узнать писателя времен свободы печати или принять меня за ополченца, которому предстояло отправиться на военный сбор. Взор мой блуждал по рассыпанной груде брошюрок и статей, которые начаты были мною еще шесть месяцев тому назад, да так и лежат до сих пор незавершенными. За все это время я сумел придумать только заголовки: места на кладбище были, таким образом, заготовлены и терпеливо ждали своих жертв. Я считаю это очень удачным сравнением, ибо в статьях мне суждено похоронить и мои чаяния и сокровенные надежды. Порою я обращал свой взор к стеклянной двери балкона, и мне казалось, что изнутри ее заволокла какая-то туманная дымка, а по прозрачной поверхности стекол маленькими ручейками сбегали неудержимые слезы. Так пот и в нашей жизни: внешний холод мирской суеты сгущает боль и страдания в душе человеческой, и порожденные ими слезы капля за каплей наполняют сердце страждущего. Те, кто смотрит на наружную поверхность стекла, всегда видят ее блестящей и гладкой; те, кто умеет видеть только лица, всегда видят их веселыми и беззаботными…
Однако не стану больше удручать читателей своими мрачными мыслями. В Мадриде теперь и так не много газет, да и читателей не очень много. Каким счастливым должен чувствовать себя всякий, кто пристроен к какой-нибудь службе и служит даже без жалованья или, как говорят, состоит на жалованье, хотя бы он его и не получал (разницы в этом никакой нет): ему не нужно думать, он может спокойно курить, не спеша прочесть «Газету».