землю и превратился в кучу праха. По крайней мере, мисс Гефсиба потеряет и тот остаток гибкости, который она теперь имеет. Они оба существуют вами.
– Мне было бы очень грустно так думать, – отвечала Фиби. – Но это правда, что небольшие мои способности составляют именно то, что для них нужно, и я принимаю сильное участие в их благоденствии; я питаю к ним какое-то странное материнское чувство, над которым, надеюсь, вы не будете смеяться. Позвольте мне говорить с вами откровенно, мистер Хоулгрейв, мне иногда очень хочется знать, желаете ли вы им добра или зла.
– Без сомнения, – отвечал дагеротипист, – я принимаю участие в этой устаревшей, подавленной бедностью старой леди и в этом униженном, сокрушенном страданиями джентльмене – этом, так сказать, неудавшемся любителе прекрасного; я нежно интересуюсь этими старыми, беспомощными детьми. Но вы не имеете понятия, как мое сердце непохоже на ваше. В отношении к этим людям я не чувствую побуждения ни помогать им, ни препятствовать; мне хочется только смотреть на них, анализировать их, объяснять самому себе предмет и постигать драму, которая почти в течение двухсот лет совершалась медленно на том поприще, на котором мы теперь действуем. Если только позволено заглядывать за чужую ограду, то я, глядя на них, извлекаю для себя нравственное наслаждение, что бы с ними ни произошло. Во мне есть убеждение, что конец драмы близок. Но хотя Провидение посылает вас сюда для помощи, а меня только в качестве случайного наблюдателя, однако ж я готов оказать этим несчастным существам какую только в состоянии помощь.
– Я желала бы, чтобы вы говорили проще, – сказала Фиби в смущении и недовольстве, – и еще сильнее желала бы, чтобы вы чувствовали более по-человечески. Как возможно видеть людей в несчастье и не желать сильнее, нежели чего-нибудь другого, успокоить и утешить их? Вы говорите так, как будто этот старый дом – театр, и, по-видимому, смотрите на бедствия Гефсибы и Клиффорда и на бедствия предшествовавших им поколений как на трагедию, которую у нас в деревне представляли в трактирной зале, только здешняя трагедия в ваших глазах играется как будто исключительно для забавы. Это мне не нравится. Представление стоит актерам слишком дорого, а зрители слишком несимпатичны.
– Вы слишком строги ко мне, – сказал Хоулгрейв, принужденный признаться, что в этом колком рассуждении о его душе есть много истины.
– И потом, – продолжала Фиби, – что вы хотите сказать вашим убеждением, о котором вы мне говорили, – что конец пьесы близок? Разве вам что-нибудь известно о каком-нибудь новом горе, которое угрожает моим бедным родственникам? Если известно, то сообщите мне, и я не оставлю их.
– Простите мне, Фиби! – сказал дагеротипист, протягивая ей руку, на что и она принуждена была отвечать тем же. – Я немножко загадочен, в этом должен сознаться. В моей крови есть что-то, что в старые добрые времена как раз привело бы меня на Висельный Холм. Верьте мне, что если б я знал тайну, полезную для ваших друзей – которые и для меня тоже друзья, – то открыл бы вам ее до вашего отъезда. Но я ничего подобного не знаю.
– У вас, однако, есть какая-то тайна! – сказала Фиби.
– Никакой, кроме моей собственной, – отвечал Хоулгрейв. – Правда, я вижу, что судья Пинчон постоянно следит за Клиффордом, несчастью которого он много способствовал; но его побуждения и намерения остаются для меня тайною. Он решительный и неумолимый человек, настоящий инквизитор, и если б только находил какую-нибудь выгоду в том, чтобы сделать Клиффорду какой-нибудь вред, то он готов бы был разобрать его по суставам. Но, будучи таким богачом, будучи так силен сам по себе и влиятелен в обществе, чего судья Пинчон может бояться со стороны полоумного, полумертвого Клиффорда?
– Вы, однако, говорили так, как будто ему угрожает какое-то новое бедствие, – настаивала на своем Фиби.
– Это потому, что я болен, – отвечал дагеротипист. – В моем уме есть своя язва, как и во всяком, кроме вашего. Сверх того для меня так странно очутиться жильцом этого старого Пинчонова дома и работать в этом старом саду – слушайте, как журчит Моулов источник! – что уже по одному этому я не могу удержаться от мысли, что Судьба определила пятый акт для катастрофы здешней драмы.
– Опять! – вскричала Фиби с возвратившимся негодованием, потому что она по своей природе была так враждебна таинственности, как солнечный свет темноте. – Вы смущаете меня более, чем когда-либо.
– Так расстанемся же друзьями, – сказал Хоулгрейв, пожимая ей руку, – или если не друзьями, то разойдемся прежде, нежели вы окончательно меня возненавидите – вы, которая любит всех прочих людей!
– Прощайте же, – сказала своим свободным тоном Фиби. – Не думаю, чтоб я сердилась на вас долго, и мне бы очень было жаль, если б вы это думали. Вот кузина Гефсиба стоит уже с четверть часа в тени двери. Она думает, что я слишком долго остаюсь в росистом саду, а потому спокойной ночи и прощайте!
На другое утро Фиби, в своей соломенной шляпке, с шалью на одной руке и с небольшим дорожным мешком – на другой, прощалась с Гефсибой и Клиффордом. Она готова была занять место на железной дороге в первом поезде, который повезет ее миль за двенадцать, к ее родной деревне.
Глаза Фиби были полны слез, и улыбка, смешанная с выражением горести прощания, играла на ее устах. Она дивилась, как это так сделалось, что, прожив несколько недель в этом старом доме с тяжелой трубою, она так привязалась к нему и так прониклась его интересами, что теперь он сделался для нее гораздо более важным центром воспоминаний, чем всякое другое место. Как могла Гефсиба, угрюмая, молчаливая и безответная на избыток ее дружественных чувств, внушить ей столько к себе любви? Каким образом Клиффорд, в своем нравственном разрушении, с тайной лежавшего на нем ужасного преступления и с тяжелым тюремным воздухом, веявшим еще в его дыхании, – как он преобразился для нее в простодушного ребенка, за которым она считала себя обязанной смотреть, о котором она должна была иметь попечение в минуты его бессознательного состояния? Все это при разлуке живо представилось ее уму. Куда бы она ни посмотрела, к чему бы ни прикоснулась рукой, каждый предмет отвечал душе ее, как будто в нем билось живое сердце.
Она взглянула из окна в сад и почувствовала гораздо больше сожаления, что оставляет этот кусок чернозема, покрытый древними растениями, чем радости, что опять увидит свои сосновые леса и далеко зеленеющие луга. Она позвала Горлозвона, обеих его кур и цыпленка и бросила им