свою дочь в надежде добыть лист пожелтевшего пергамена? Перед вами вот сонная мистрис Алиса, позвольте же теперь попробовать Мэтью Моулу испытать, так ли она будет покорна мне, как вам.
Он обратился к ней, и Алиса отвечала ему тихим, покорным голосом, склонив к нему голову, как пламя факела, указывающее направление ветра. Он махнул ей рукой, и Алиса, встав с кресла, наобум, но без всякой нерешимости, как бы стремясь к своему неизбежному центру тяготения, подошла к нему. Он махнул ей назад, и Алиса, отступая от него, упала в свое кресло.
– Дело сделано, – сказал Мэтью Моул. – Узнать мы ничего не можем.
Сказка о чарах плотника – если только их можно так назвать, – употребленных им для открытия потерянного документа, продолжается странным и по временам ужасным рассказом. В продолжение своего усыпления Алиса описала три образа, которые представлялись ее взору. Один был пожилой джентльмен с выражением достоинства в осанке и с суровым лицом, одетый, как бы по какому-то торжественному случаю, в костюм из темной, дорогой материи, но с большим кровавым пятном на богато вышитом воротнике. Другой был тоже пожилой человек, одетый просто, с мрачной и злобной физиономией и с порванной веревкой на шее. Третий – человек моложе первых двоих, но старше средних лет; он носил толстую шерстяную тунику, кожаные штаны, и плотничий аршин торчал из его бокового кармана. Эти три привидения знали взаимно, где находится потерянный документ. Один из них – тот, что с кровавым пятном на воротнике, – казалось, если только не обманывали его движения, имел документ в своем непосредственном хранении, но два таинственных его товарища не давали ему освободиться от своей обязанности. Наконец, когда он обнаружил намерение объявить свою тайну так громко, чтобы быть услышанным в мире смертных, товарищи его стали бороться с ним и закрывать ему руками рот, и тогда на его воротнике показывалось свежее кровавое пятно. После этого две просто одетые фигуры смеялись и подшучивали над пристыженным старым джентльменом, указывая на пятно пальцами.
Тут Моул обратился к мистеру Пинчону.
– Он никогда не будет открыт, – сказал он. – Хранение этой тайны, которая, будучи объявлена, обогатила бы потомство вашего деда, составляет часть его наказания за гробом. Он должен таиться с нею до тех пор, пока она потеряет всякую цену, поэтому Дом о Семи Шпилях остается при вас. Это наследство куплено так дорого, что его опасно принять от полковникова потомства.
Мистер Пинчон пытался что-то сказать, но – от страха и потрясения чувств! – в горле его послышалось только какое-то урчанье. Плотник засмеялся.
– Ага, почтенный господин! Это вы пьете кровь старого Моула! – сказал он насмешливо.
– Колдун! Зачем ты овладел моей дочерью? – вскричал Пинчон, получив способность говорить. – Отдай мне ее назад и ступай себе своей дорогою, и чтоб мы никогда больше не встречались!
– Ваша дочь! – сказал Мэтью Моул. – Да она также и моя. Чтобы не быть слишком грубым с прелестной мистрис Алисой, я предоставляю ее вашей опеке; впрочем, не буду уверять вас, что она не будет иметь больше случая вспомнить о плотнике Моуле.
Прелестная Алиса Пинчон очнулась от своего странного обморока. Она не сохранила ни малейшего воспоминания о своих видениях; она как будто забылась только в минутном мечтании и возвратилась к сознанию действительной жизни почти в такое же короткое время, в какое потухающий пламень в камине вспыхивает с прежнею живостью после мгновенного угасания. Узнав Мэтью Моула, она приняла вид несколько холодного, но кроткого достоинства, тем более что на лице плотника остался какой-то особенный смех, который подавлял природную гордость Алисы. Так кончились на этот раз поиски документа на восточные пинчоновские земли, и хотя часто они возобновлялись впоследствии, но ни одному еще Пинчону не удалось бросить взгляд на драгоценный пергамен.
А между тем прелестная, нежная Алиса сильно от них пострадала. Сила, которая никогда ей и не снилось, жестко коснулась ее. Отец пожертвовал своим бедным дитятей из одного желания мерить свои земли милями вместо акров. Алиса до конца своей жизни была покорна воле Моула. Она чувствовала себя униженной как нельзя более.
В один вечер, во время свадебного пиршества (но не ее, потому что, потеряв над собой власть, она считала бы грехом выйти замуж), бедная Алиса была принуждена идти по улице в своем белом кисейном платье и атласных башмачках к убогому жилищу ремесленника. В доме слышались смех и веселый говор, потому что в эту ночь Мэтью Моул женился на дочери другого ремесленника и призвал гордую Алису Пинчон в подружки к своей невесте. Она повиновалась ему, и когда кончилось испытание, Алиса очнулась от своего заколдованного сна. Но она не была уже гордая леди: смиренно, с улыбкой, в которой выражалась горесть, она поцеловала жену Моула и отправилась домой. Ночь была ненастная, юго-восточный ветер бил ей прямо в легко прикрытую грудь смесью снега и дождя, атласные башмачки ее совсем промокли, когда она бежала по мокрым тротуарам. На другой день она почувствовала простуду, скоро открылся постоянный кашель, она вдруг исхудала, и ее сухощавая чахоточная фигура, сидя за клавикордами, наполняла, бывало, дом печальной музыкой – музыкой, в которой слышались голоса небесных хористов.
Пинчоны похоронили Алису великолепно. На похоронах была вся городская знать. Но последним в процессии шел Мэтью Моул. Это был самый мрачный человек, какой только когда-либо провожал гроб.
Хоулгрейв, увлекшись своим чтением с жаром, свойственным молодому автору, значительную часть действия своих лиц представлял, как это было всего удобнее, телодвижениями. Дочитав до конца, он заметил, что какое-то усыпление (вовсе не похожее на то, к которому, может быть, чувствует себя расположенным в эту минуту читатель) овладело чувствами его слушательницы.
– Вы меня просто огорчаете, милая мисс Фиби! – воскликнул он, смеясь отчасти саркастически. – Моя бедная история – это очевидно! – никогда не будет принята Годеем и Грагамом! Уснуть над тем, что, по моему мнению, газетные критики должны бы были провозгласить самым блистательным, изящным, патетическим и оригинальным! Нечего делать, пускай эта рукопись идет на зажигалки для ламп. Пропитанная моею тупостью, она не будет так быстро гореть, как обыкновенная бумага.
– Я уснула! Как вы можете так говорить? – отвечала Фиби. – Нет, нет! Я была очень внимательна, и хотя не могу припомнить ясно всех обстоятельств, но в моем уме осталась идея о великих страданиях и бедствиях, а потому ваша повесть непременно должна быть для всех занимательною.
Между тем солнце зашло и окрашивало облака этими яркими цветами,