Это только когда мы возвращаемся к ней, лежим в кровати, и она вежливо отклоняет мои поползновения, говорит нам, ее немного вымотали все эти волнения за сегодня, и я лежу, смотрю, как она засыпает и мысленно все прокручиваю. Малыш Милли не ответила — и я могу списывать этот факт на чего угодно, сочинять всякие причины для нее, но дело ясное, она реально не вернется к нам. Обидно ниибацца, еще как.
Милли
Дверь распахивается, и входит женщина. Худощавая, рожа дикая, бешеная, копна темных, жестких волос. Шлюха. Встает на проходе, глаза шарятся по помещению, стремительно встает за спиной молоденького парня-курда. Он сидит за стойкой бара, склонившись над «Рейсинг-Пост». Барменша подталкивает его локтем, он поворачивает голову, очень медленно, по-совиному и приветствует ее, мотнув башкой в сторону. Она что-то шепчет ему, пожимает плечами, затем уходит. Он возвращается к газете. Образ ее ног, белых и худых — ног бляди — запечатлевается у меня в сознании. Я загорелась, но не настолько я пьяна, чтобы идти за ней следом.
У меня провал в памяти. Я не помню, как возник этот парень-курд, ни откуда взялись слева от меня пожилые дамы или ребята в спортивных штанах, которые играют в нарды в дальней части бара. А мой дедуся напротив успел оторвать бурый лысый череп от груди и раствориться незамеченным в ночи. Кстати, давно стемнело? Еще же не поздно, в это время дня в окна должен струиться медовый солнечный свет — но надо же, окна обволокла темнота. Я прикуриваю сигарету, почему-то напуганная и отстраненная от всего. На столике три опустевшие пинты, пепельница доверху забита бычками, гудит телик, и несколько неопрятных человек скользят за густым туманом клубов дыма, все воспринимается словно издалека.
Я спрашиваю еще пинту и покупаю еще сигарет. Пересаживаюсь за другой стол, напротив пьяного дядьки с замызганной рожей и пальцами-оковалками. Размышляю, вдруг этот новый наблюдательный пункт, возможно, придаст мне сил, напомнит мне, как люблю этот прокуренный зал. Облом. Лагер лишь отупляет меня, и я больше не в состоянии вспомнить, какая причина заставила меня напиться, чтобы выбросить ее из головы. Только пятно из лиц, страхов, дурных предчувствий — все неразборчиво. Это Джеми. Университет. Одиночество. Неясное и свербящее чувство, что это начало конца. Джеми. Мама. Папа. Джеми. Энн Мэри. Мама. Лишь обрывки мыслей и образов-фотографий, проносящихся одновременно, в одном и том же направлении. Но затем я вновь отключаюсь и забываюсь в оцепенении.
По-моему, ухожу из паба последней. Я напилась, ноги плохо слушаются, но осенняя ночь бодрит, проясняет и чуть протрезвляет меня. Небо живое от звезд, совсем близких, стоит лишь протянуть руку. Город раскинулся передо мной яркими переливами красного, синего и желтого, танцуя и мерцая точно китайский фонарик. Я начинаю идти, не задумываясь о направлении. Меня подташнивает. Я ничего не ела за сегодня. Возвращаюсь вниз по Фолкнер-стрит, размышляя, мечтая о «Кебаб-Хаусе» на «Лис-стрит», но понимаю, что проблему можно снять и иным способом. Смотрю на часы. Почти полночь. Мне стоит пойти домой. Понедельничные улицы тихи и пустынны, за исключением редких такси, громыхающих мимо меня, да странной одинокой фигуры, которая, ссутулившись, бредет домой, опустив голову и засунув руки в карманы. Все девушки, наверно, теряют свой показной лоск — стирают косметику, принимают ванну, смывая с себя грязь и беспощадность улиц, превращаются в матерей, жен, подружек, дочерей, чьих-то соседок. Они шаркают тапками, смотрят телик, готовят чашку чаю, возможно жарят тост. Они перестают быть шлюхами. Мысль о них, занятых своей повседневной жизнью, в своих теплых жилищах, переполняет меня чувством беспомощности. Поджидающая меня теплая постель в моем собственном доме не приносит мне утешения. Я продолжаю идти.
Неловко встала в проходе на Хоуп-стрит, прикуривая сигаретку. Мое сознание мечется между домом и выпивкой, воздерживаясь от окончательного решения, ибо знает, что будет дальше. Я думаю о Джеко. Он мне на хуй не сдался, но сейчас мне хотелось бы побыть возле него. Бычок обжигает мне большой палец еще до того, как я успеваю сделать хоть одну затяжку. Зажигаю другую.
Стройный силуэт неуверенно ковыляет по дороге. Причем одетый так, как полагается шлюхе — каблуки, юбка, вихляющая задница. Я уже настолько бухая, что понимаю, это она — девочка, которая тогда была в «Блэкберне». Она движется мимо Собора. Я набираюсь храбрости и иду следом. Ослепительный свет фар настигает ее, и становится видно, что это шустрая, нахальная пацанка. Водитель сбрасывает скорость и оценивает ее долгим придирчивым взглядом, но либо ему не понравилось, что он увидел, либо очко взыграло. Он срывается с места, скрежет шин пропарывает ненормальное оцепенение ночи.
Я остаюсь на своей стороне тротуара, пытаюсь поравняться с ней. Когда расстояние между нами равно не более ширины дороги, я понемногу снова отстаю. Теперь можно как следует рассмотреть ее. Она приостанавливается у газетных киосков, одергивает юбку и небрежным движением выпячивает задик, классический жест уличной девки, типа она только что проснулась.
Моя пизда волнуется. Я глубоко всасываю воздух, собираясь пересечь дорогу. Я обоссываюсь, дойдя до точки кипения, готовая и ожидающая повода сделать решительный шаг, но меня парализует страх. Я решаюсь. Я делаю прыжок. Перехожу улицу и приближаюсь к ней, настолько небрежно, мне позволяют глухо бьющееся сердце и перевозбужденная вагина.
Вблизи она жестче и взволнованней. Она не совсем здесь. За наркотическим блеском в ее глазах пульсирует некая темная безнадега. Она грубо накрашена и носит свой грим словно маску — слой-на слой-на слой, словно он должен спрятать ее ото всех, кто пялится на нее. Единственное, что сексуально в ней, это то, что она — блядь.
У нее раскрывается рот, когда она видит меня, но шок быстро проходит, и губы кривятся в мрачной гримасе.
— Ну? — рычит она. — Течевонадо?
Ее верхняя губа от неприязни дергается вверх, приоткрывая крупные, песчаного цвета зубы. Почему-то я перестаю ее боятся.
— У тебя есть куда нам можно пойти?
— Ты про что?
— Мы с тобой можем куда-нибудь вместе пойти?
Она пристально глядит на меня. Я поглядываю налево и направо, по сторонам. Нет ничего, кроме ночи, бархатной черноты и неподвижности.
— Типа прикалываешься, подруга? Раздраженность усиливается.
— Нет, я серьезно. У тебя есть квартира, куда бы мы пошли?
— Подруга, шла бы ты на хуй и побыстрее.
Я стою как стояла. Думаю, что если я буду вот так стоять, она передумает.
— Давай, девочка? Соображай, нах, быстрее!
— Поняла, подруга? Уебывай!
И все равно я не могу от нее отцепиться.
— Ты уверена?
Пытаюсь понизить голос до соблазнительного, тихо-мелодичного шепота.
— Деньги те же самые, пошли — получится реально здорово, девушка с девушкой. А кому какое дело, а?
Ее глаза вспыхивают ненавистью, она отталкивает меня и бросается на дорогу, где луч от фар полицейского фургона касается ее затылка. Он, не обратив на нее внимание, едет дальше, но от этого маленького инцидента она начинает нервничать. Она устремляется ко мне. Мое тело замирает в страхе, но она проносится мимо и убегает испуганными шажками. Лишь в самом начале Перси-стрит она в озлоблении разворачивается. Голос звучит обиженно и недоуменно — и жалобно по-девчачьи.
— Ты, извращенка ебаная! — сплевывает она. И исчезает, проглоченная ночью.
Милли
Когда мама уехала, между мной и папой установился негласный договор о молчании. Первое время он пробовал усадить меня, поговорить о случившемся, помочь мне разобраться — всего того, что родители, как им кажется, обязаны делать. Я же все воспринимала иначе. Это было что-то другое. Это было полная и мгновенная отключка. Удар по всей моей жизни. Он произошел, он раздавил меня — и ничего больше я не желала знать. Сейчас я думаю, это было очень и для него. Он и по сей день носит обручальное кольцо, словно старый толстый шрам, но чужому человеку, попавшему в дом, покажется, будто она никогда не существовала.
Но в моем сердце и рассудке она продолжает жить.
Зимние вечера.
Мы с папой играем в карты в гостиной. Папа украдкой подсовывает мне рюмки с «Джеймсоном». Мама на кухне, готовит ужин — напевая какой-то мотив, но не тот, что играет радио. Мы втроем смеемся и болтаем допоздна.
Она уехала вечером, в один из четвергов в конце августа. Я продолжала пребывать в эйфории от моих отличных отметок и манящих перспектив, что светили в наступающих днях и месяцах. Тот вечер был совершенно замечательный. Солнце немилосердно палило весь день. Это был самый жаркий день в году, и когда он таял на горизонте, то оросил улицы сотнями оттенков темно-красного. Я сидела на крыше гаража, смоля косяк и втыкала на то, как дым улетает прочь ностальгическими пластами. Я окидывала взглядом уэльские горы и их окрестности, их красота пронизывала меня, словно стакан красного вина. Мне следовало бы быть в Манчестере, присматривать себе жилье, покупать книги и все такое — но жар дня погасил жар у меня внутри. Я всегда могу поехать завтра. Так что я оставалась на этом месте до тех пор, пока сумерки не стерли с неба все цвета, пока не остался лишь купол из расплавленного свинца. Без звезд. Без луны. Лишь акры и акры войлочной черноты. И вот тут-то я это услышала.