— Почему козёл?
— Не знаю, просто козёл.
— Это был школьный нарколог?
— Нет, знакомый родителей, по фамилии то ли Зайгельман, толи как-то иначе… — Школьный нарколог зафиксировал бы мой визит, а я в той школе никогда не учился. Анонимность анонимностью, но при желании доступ к закрытым файлам эксперт получит. Лучше сказать, что фамилия специалиста вылетела из головы. Ничего странного: столько времени прошло, да и вспоминать не хочется.
— В каком классе это произошло?
— В десятом.
Карлайл пытается выяснить, не совпали ли мои подростковые проблемы со смертью моих псевдородителей, а я иду по тоненькому мостику между обычными юношескими проблемами и полным их отсутствием. Этот мостик — выжимка из статистических данных о белых подростках из среднего класса и их взаимоотношениях с наркотиками, полицией, учёбой и обществом. Приходится бабочкой порхать между будущим студентом Йельского университета и будущим уголовником и наркоманом.
— Кроме случая с марихуаной, других проблем с администрацией не было?
— Ну, пару раз за прогулы после уроков оставляли. А так больше ничего.
Моим первым словом был «свет», точнее — «ет»; сказал я его в пять лет, а ходить начал в два с лишним. Зато задолго до «ета» умел рисовать на бумажных пакетах, салфетках, обёртках так, что карандаши летели с бешеной скоростью.
Срисовывать я полюбил в семь, когда впервые остался на второй год. Мама подарила наполовину решённый сборник головоломок, который купила на распродаже. Больше всего понравились лабиринты; прорешав всю книжку, я начал строить собственные. Забросив лабиринты, копировал всевозможные узоры, чем сложнее, тем лучше, получая не меньше удовольствия, чем другие дети от просмотра мультиков или игры в ковбоев. Высунув язык, срисовывал выцветшие, забрызганные жиром лилии и завитушки с обоев на кухне и витиеватые разводы с наших с Шелли свидетельств о рождении. Все документы хранились в старой Библии, которую никто никогда не читал.
В школе дела шли неважно. На конфискованном у меня листочке с итоговым диктантом было невозможно разобрать слова: сложный лабиринт с как минимум ста пересечениями на квадратный сантиметр покрывал всю его поверхность. Во время утренней перемены меня вызвали к школьному психологу. Просмотрев мои работы, улыбающаяся женщина задала целое море вопросов и велела сделать несколько упражнений. Я рисовал восьмёрку сначала правой рукой, потом левой, закрыв сначала один глаз, потом другой. Ни правой рукой, ни левой ничего хорошего не получалось. Стоило закрыть глаза — рука переставала слушаться. В лучшем случае удавались неловкие судорожные толчки от предплечья, и по бумаге расползалась безвольная чернильная слюна. Открыв оба глаза, я без труда бы мог скопировать долларовую купюру, и это при помощи одной только ручки и блокнота. Несколько раз пробовал — получалось отлично. Но улыбающаяся женщина не дала шанса продемонстрировать своё умение. В конечном счёте меня перевели в школу коррекции, где вскоре начались головные боли.
Став постарше, я называл их черепобойками, после того как однажды папа сказал: «Мальчишка целую ночь выл. Господь Бог от такой боли давно бы черепушку себе разбил!» Случилось всё на свободном уроке, во время которого следовало делать домашнее задание. Как всегда один — другие дети меня пугали, — я увлечённо срисовывал узор на ковре, когда голова будто вспыхнула. Что-то подобное происходит, когда прыгаешь в воду солдатиком: обед по пищеводу двигается к носу, давит на глаза, из которых вот-вот хлынет кровь, и тысяча острых ногтей выцарапывает мозги.
Учителя подумали, что у меня припадок. Засунули в рот обёрнутую марлей ложку — на вид как собачья игрушка для разработки челюстей, — а потом кто-то сильный стал держать руки и ноги, ожидая, что я перестану брыкаться. Никто не понимал, как больно царапают невидимые ногти. Среди жгучего ада я неожиданно почувствовал, как ковёр щекочет голую попу: с меня стянули штанишки и укололи холодным осиным жалом. Руки, ноги и горло будто бетоном налились. В полном сознании, парализованный ниже плеч семилетний мальчишка, я чувствовал, как дрожжевой лепёшкой распухает мой язык. Пусть не сразу, но я понял: эти люди имеют надо мной абсолютную власть. Даже в тюрьмах условия гуманнее!
Сейчас я могу скопировать всё что угодно: прямую линию (длину определяю на глаз с точностью до сантиметра), окружность, угол любого градуса, какую угодно подпись, даже страшные докторские каракули!
Я подписывал себе штрафные купоны и листы о прохождении техосмотра, что у машины было треснуто лобовое стекло и разбита передняя фара. С незапамятных времён у меня сохранился штрафной купон за превышение скорости с подписью и номером значка. Нет денег заменить разбитую фару? Инспектор Блейн подписывает разрешение, и можно ехать. Если что, я и отпечатки пальцев могу подделать!
* * *
1968 год, мне девять. После двух лет в школе коррекции успеваемость резко улучшилась, и в сентябре меня перевели в четвёртый класс. «По результатам тестов на устную и письменную речь Джон набрал количество баллов, соответствующее его возрастной категории, а также продемонстрировал хорошую способность слушать и исполнять указания учителя. Уровень социализации оставляет желать лучшего, но мы считаем, повысить его можно, лишь поместив ребёнка в среду, соответствующую его повысившемуся интеллектуальному уровню». И так далее, и тому подобное. Два следующих месяца я то и дело слышал: «Эй, кретин, ты не в тот автобус сел!» или «Макака шестипалая!», эхом разносившиеся по игровой площадке. На самом деле я почти не расстраивался, за предыдущие годы научившись отключаться от неприятностей: загонял их в дальний уголок души и наблюдал как через стекло аквариума. «Это происходит не со мной, а с другим мальчиком», — словно заклинание повторял я.
В том году папа приехал домой на Рождество после тринадцатимесячного отсутствия. Мы с Шелли первым делом спросили, не нашёл ли он золото.
— Пока нет, продолжаю искать, — ответил он.
Рождественским утром мама встала пораньше, чтобы до ухода на работу приготовить завтрак. Мы с папой сидели на крыльце, рассматривая единственный подарок, который принёс мне Санта, — «Простейшие фокусы для начинающих». Триста страниц, мятая обложка, корешок, отклеившийся уже на треть, живущее самостоятельной жизнью приложение. Бумага жёлтая, отвратительно пахнущая гнилью и плесенью. Текст написан непонятным языком, так что смысл раскрывается лишь после третьего прочтения. Волны горького разочарования разбивались о сидящего рядом папу. Разве я когда-нибудь интересовался фокусами?
— Вот смотри, — объяснял папа, — ладонь можно держать чашкой, а можно плоско. — Он тыкал пальцами в страницу, на которой руки в пышных кружевных манжетах ловко управлялись с монетами, картами и носовыми платкам. — Видишь, на рисунке он держит карту костяшками пальцев. Публика видит пустую ладонь, — папа развернул руку тыльной стороной, — и думает, что карта исчезла.
— А как он смог взять её, чтобы никто не заметил? — На Рождество хотелось велосипед. Новые ботинки. Отдельную комнату с настоящей кроватью.
— Потому что он, — папин палец заскользил по серии рисунков, где рука в манжетах держала носовой платок, — использует обманные манёвры и показные движения. То есть отвлекает, заставляет смотреть куда угодно, только не на его ладони. Давай покажу пару движений, а потом будешь тренироваться сам.
Уже в девятилетнем возрасте пришлось потакать отцу в его старании подарить мне на Рождество хоть что-нибудь. Книжку я ненавидел — и вонючие страницы, и заумный язык, — тем не менее через силу читал, чтобы доставить папе удовольствие. Когда двадцатипятицентовик проваливался сквозь пальцы или тройка бубен отказывалась лежать на перевёрнутой ладони, я в бешенстве пинал мебель, но те два месяца были самым долгим периодом, который я провёл с папой, начиная чуть ли не с младенчества. За это время он сказал мне больше, чем за всю остальную жизнь. По воскресеньям папа водил нас с Шелли в кондитерскую, и, развлекая его примитивными фокусами, я впервые увидел, как он улыбается. Я научился проталкивать, перехватывать, прикрывать карты, держать их одними костяшками и на перевёрнутой ладони, прятать в руке, снимать колоду сверху и снизу, делать обманные манёвры, показные движения и управлять чужим вниманием.
К тому времени, когда понял: папа научил трюкам с картами и монетами, чтобы меня перестали бить и пялиться на шестой палец, я уже начал воровать в магазинах. Своеобразная компенсация за шестипалость. Обманные движения очень помогали незаметно спрятать в руке или кармане всё, что я не мог купить. Незадолго до моей первой кражи папа снова уехал и через некоторое время прислал открытку: работает на золотом прииске, вернётся через год.