В «Чистых сердцах» все восприняли жемчужину как нечто само собою разумеющееся. Никто не был настолько бестактен, чтобы упомянуть о ней вслух. Девочки помладше то и дело украдкой поглядывают в ее сторону, но даже в трамвае, идущем вниз с горы Курама, прочие пассажиры как-то умудрялись на меня не пялиться, а оравы толкущихся школьников так вообще держались подальше.
Смотрю прямо в глаза Бонни, давая ей возможность полюбоваться «видом спереди».
— Вы разве не слыхали про камиканитами, Бонни? Бонни так и ест глазами эту мою хреновину: зациклилась, одно слово.
— Что?
— Камиканитами, древнее японское искусство пирсинга. Буквальный перевод — «игла, пронзающая пронзительно кричащую кожу», хотя мне объясняли, что японского тропа[67] он в полной мере не передает, каковой подразумевает также насильственное вхождение в не достигшую половой зрелости девственницу в белых носочках до щиколоток.
— В самом деле? — Ни слова не слышит из того, что я говорю.
— Мне один сенсэй с горы Курама сделал. По-моему, очень мило получилось, вы не находите? — В это самое мгновение зажигаю жемчужину — самую малость, не то чтобы ярко — и направляю тоненький, как булавка, луч на озадаченное лицо Бонни. И столь же внезапно гашу сияние.
— Что это было? — поражается Бонни. «Оттянутый конец» выпадает у нее из рук, но работница магазина с метелкой из перьев подхватывает книгу на лету, не успевает та коснуться линолеума.
— Вы про что, Бонни?
— Как вы ее включаете?
Гляжу прямо в ее испуганные кроличьи глаза.
— Совершенно не понимаю, о чем вы.
Она кладет пухлую розовую ручку мне на запястье.
— А не пойти ли нам выпить чаю? Я знаю одно чудесное местечко рядом с «Такасимая»[68], там заваривают…
— Боюсь, у меня совсем нет времени. Мне нужно вернуться в школу к шести. Как-нибудь в другой раз, ладно?
Бонни тупо кивает.
— Как там съемки?
— Съемки? — повторяет она, обращаясь к моему лбу. — Ах да, в четверг из Новой Зеландии прилетит наша кинооператор, и мы поедем в Камакура, там живет один совершенно удивительный человечек, он делает просто потрясающие натуральные красители из козьей плаценты…
Дослушать до конца мне не суждено: в магазин английской книги врывается целая орда мистеров и миссис Чурки. Гигантские монстры с землистой кожей, переваливаясь, расхаживают по магазину — задницы такие, что в проход не пролезут, еле-еле уравновешивают отвисшие пуза. Я уже собираюсь нырнуть за корзинку с книгами по сниженным ценам, спасаясь от этих чудищ, как вдруг понимаю, что это всего-то навсего группа туристов из Америки, а нужен им «Уголок народных промыслов», где продают салатницы из коры вишни и деревянные солонки-перечницы, причем по цене, запросить которую может только японец, а заплатить согласится разве что американец.
Мимо проходящий верзила в бледно-зеленом тренировочном костюме отшвыривает меня в сторону. Бонни завладевает моей рукой.
— Не расскажете ли подробнее об этом сенсэе, практикующем пирсинг? Не знаете, а татуировки он делает? Думаю, он идеально подойдет для пятой части моего документального цикла о японских ремеслах и традициях. — Лицо ее придвигается все ближе. Она пытается заглянуть за жемчужину. — Просто потрясающе, как искусно он спрятал проволочку, на которой жемчужинка крепится.
— Самое удивительное здесь то, Бонни, что никакой проволочки в помине нет. Жемчужина вживлена в кожу.
— Правда? А вам не кажется, что это, хм, негигиенично?
— Покажите мне в этой стране хоть что-нибудь негигиеничное.
— Послушайте, в следующий раз, когда окажетесь в городе, давайте пообедаем вместе, и вы мне все-все расскажете.
— С удовольствием, Бонни. — Для вящей убедительности подмигиваю ей жемчужиной: на кратчайшую долю мгновения она вспыхивает и снова гаснет. — Я вам позвоню.
* * *
Что за запах! Обволакивает меня с ног до головы, точно вторая шкворчащая кожа, уже на середине тропы, ведущей к логову Гермико (между прочим, живет она за пределами комплекса «Чистых сердец» — хотела бы я знать, как ей удалось такое провернуть). Я так давно отвыкла от этого аромата, что лишь раздвигая плетистые ветви ив, окруживших бунгало, осознаю, чем пахнет: это мясо, мясо гриль, замаринованное в чесночной пасте и лимонном соке. Прямо как я люблю. И откуда она узнала? Мне казалось, она вегетарианка или максимум ест только рыбу.
Передние ширмы раздвинуты, но дом пуст. Просматривается насквозь, вплоть до задней стены: там ширмы тоже раздвинуты, так что открывается вид на всю долину — точно картина в рамке, — а позади угадываются еще долины, и еще, и все до странности лишено глубины и расположено пластами, точно ряды театральных задников. Даже сам воздух словно дрожит и колышется, свет мечется туда-сюда, мерцает, переливается, может, потому, что гляжу я сквозь дымовую завесу. Похоже, на заднем крыльце у нее — жаровня-хибати.
Обхожу дом кругом, прохладные ивовые ветви гладят мои обнаженные плечи. Гермико сидит на корточках на широком и плоском скальном выступе, выдающемся над долиной. В руках — огромная стеклянная линза, фокусирующая последние лучи заходящего солнца. Два куска мяса на косточках в форме буквы Т корчатся на камне у ее ног.
— Думаю, почти готовы. — Она осторожно кладет линзу на камень.
— Ничего подобного не нюхала с тех самых пор, как уехала из Альберты. — Вручаю ей купленную в городе бутылку «Алиготе».
Она берет щипцы для барбекю в форме двух переплетающихся змей, переворачивает мясо. Темный сок растекается по камню.
Рот у меня наполнен слюной, даже голос звучит невнятно.
— Сбегать в дом за тарелками?
Мгновение Гермико непонимающе смотрит на меня.
— Но, Луиза, их мы есть не будем. Это я готовлю для кошек.
— Для кошек?
— Для кошек, что рыщут в горах. Изначально они были храмовыми кошками, хранительницами священного огня, — она кивает в сторону вершины Курама, — а теперь вот одичали. Мне приятно время от времени их побаловать. — Видимо, заметила мой удрученный вид. — А вы в самом деле любите бифштексы?
Я киваю.
— Мне страшно жаль. Я как-то не подумала… Видите ли, я-то мясо как еду даже не воспринимаю. Мне очень нравится аромат, но вот вкус… вкус оставляет желать, вы не находите?
— Наверное, аромат делает меня слепой ко всему остальному.
Гермико встает на ноги.
— Для вас, Луиза, я приготовила свое фирменное блюдо. — И, к вящему моему удивлению, целует меня в щеку.
По мере того как из комнаты капля по капле вытекает свет и внутрь, словно облака, вползают тени, в бунгало — почти точной копии моего — становится прохладно, как в пещере. Гермико оставляет плетеные сандалии у двери и босиком неслышно расхаживает туда-сюда по похрустывающему татами. Как изящно очерчены ее миниатюрные ступни, пальчики ровные и гладкие, точно фасолинки, туго натянутая кожа голеней упруга и прозрачна. Гермико режет на доске морковь, огурцы, лук, репу, картошку на тоненькие ломтики; я наблюдаю. На гриль, установленный прямо на полу, ставит сковородку с растительным маслом и нагревает его до тех пор, пока масло не начинает шипеть и брызгать. Окунает ломтики в белесое взбитое жидкое тесто и осторожно опускает их в кипящее масло, а спустя каких-нибудь несколько секунд вынимает опять и кладет обтекать на бледную тряпку. Когда набирается с дюжину готовых ломтиков, она раскладывает их на тарелке, с виду — оттененное позолотой стекло, — и протягивает мне вместе с зеленой керамической соусницей. Нет, не стекло: тарелка сделана из чего-то более легкого и хрупкого.
— Что это за посуда такая?
Гермико сосредоточенно бросает в масло ломтики репы.
— Черепаховая. Я такую коллекционирую, знаете ли. В ресторане то, что готовит Гермико, зовется «тэм-пура»[69] — там этим жадно набивают рот, в то время как сладкий соус струится по подбородку. Мы с Гермико устроились рядом с грилем, поклевываем овощную смесь, зажаренную в тесте, и наслаждаемся контрастной текстурой — хрустящей хрупкостью оболочки и нежданно сладкой плотностью моркови или репы. Когда с овощами покончено, Гермико высыпает в сковородку длинных креветочек. Мы катаем их во рту, точно рыболовные крючки, покрытые ярью-медянкой.
Когда в комнате гаснет свет, а плоский каменный выступ за окном становится серым, как небо, крадучись появляются кошки — крупнее, чем я ожидала, длиннее, чем домашние, и более тощие, с вытянутыми треугольными головами. Хвосты скручиваются и раскручиваются — кошки осторожно выбираются из-за деревьев и крадутся через прогалину к мясу. В угасающем свете их короткая шерсть мерцает белизной. Что за шум и гвалт: первая добралась до мяса и, придавив его обеими лапами, отдирает себе кусок. Так мяукает сиамец: раздраженно, настойчиво, противно; теперь помножьте этот звук на двадцать или тридцать. За подергивающимися хвостами мяса не видно… И тут с чернеющего неба пикирует первая птица, задиристая, точно сойка, но здоровенная, с сороку. За ней — еще одна, и еще, и еще. Сперва похоже, что птицы целят клювами в глаза кошкам, но в последнюю секунду они зависают в воздухе, разжимают лапы с тремя когтями и роняют ослепительно-яркие пылающие угли. Угли сыплются кошкам на головы, на спины, протестующее мяуканье превращается в визг. Кошки улепетывают назад, под укрытие сосен, прелестные бледные шкурки все в саже. В воздухе мерзко воняет паленой шерстью.