Скорее всего, я с детства был интуитивным анархистом. В том смысле, что не терпел никакого начальствования над собой. Заставить меня сделать что-либо по принуждению, было невозможно, и только личное убеждение двигало моим туловищем в том или ином направлении. Конечно, позже мне пришлось осознать, что помимо упрямства существует еще и индейская хитрость, но тогда, в восемьдесят первом, я принципиально пересекал проезжую часть в неположенном месте и если на светофоре горел зеленый свет, я дожидался, пока он сменится красным, и только тогда переходил на другую сторону.
Гуру Шмельков познакомил меня с потусторонней жизнью стрита — улицы Горького и с ее постоянными обитателями — прихиппованными урелами, философствующими алкоголиками, непорочными проститутками, спартаковским фанатом Чапаевым и главным стритовым наркоманом по прозвищу Алекс. Это был мой мир и я принял его безоговорочно.
Когда, где и при каких обстоятельствах я познакомился с подростком Кутеповым, теперь вспомнить не представляется возможным. Память зафиксировала лишь то, что Кутепов был старше меня на один год, жил вместе с матерью в кирпичном доме у Поклонной горы, имел родственника в городе Волгограде, а этот родственник был владельцем пистолета «парабеллум», который, зачем-то, очень Кутепову понадобился. Подозреваю, что он врал и про Волгоградского родственника и про «парабеллум». Ему просто опостылела вечно пьяная родня и он готов был сорваться куда угодно… Но тянуло его, почему-то, именно в город-герой Волгоград.
В принципе, инициатором поездки являлся я. Была зима. Мне было четырнадцать лет. Я был оглушен откровенной изменой рыжей полуполячки Фриды, семнадцати лет. И мне необходимо было покинуть город, чтобы расстоянием ослабить тоску несостоявшейся влюбленности. И хотя лично я собирался уехать в Самарканд, далеко и романтично, но отправился вместе с Кутеповым, на перекладных электричках или, как мы говорили — «на собаках» — в славный город на Волге.
Маршрут мы избрали поразительно кривой: через Саранск и Ульяновск, и, опять же, невозможно теперь доподлинно установить, почему мы решили завернуть такой крюк. Скорее всего какой-нибудь хроник, ошивающийся возле «Лиры» и переживающий жестокую абстиненцию, подсказал нам с горя эту забавную железнодорожную кривую. Так мы и отбыли, с тремя рублями мелочью, четырьмя жестянками консервированных килек и начатой пачкой дукатовской «Явы».
Изловили нас в Мордовском Саранске, на вокзале, пока мы дожидались пассажирского дизеля в сторону Волги. Разбираться не стали, да и «разбираться» было не в чем, — бродяжки, — лишь молча, как покойников, свезли нас в какой-то неосвещенный район, высадили возле деревянного строения, гармонично вписывавшегося во всю эту мордовскую жуть и оказавшегося Детским Приемником-распределителем, где передали нас в руки пьяного мужика в милицейской форме, стоявшего на ногах только потому, что сзади его подпирала плечом чуть менее пьяная тетка, тоже одетая в милицейское.
Так Саранск открыл передо мной вторую камеру.
Три сколоченных между собою стула, на которых, в нарушение караульного устава, спала ночная тетка, мы увидели когда нас — меня и Кутепова — выводили в обледенелый от мочи уличный сортир. Камера наша, как и все камеры на земле, запиралась снаружи, но не на засов, как все последующие камеры моего содержания, а на обыкновенный шпингалет, в выбивании которых у меня уже имелся определенный опыт.
Кутепов, непонятным для меня образом, выяснил (или ему хотелось в это верить?), что ключи от всех дверей, значит и от входной, хранятся в кармане той самой милиционерши, которая нетрезво храпела полночи на трех стульях возле нашей камеры. Как я уже говорил, выбить дверь оказалось делом пустячным. Куда более сложным представлялась мне задача по нейтрализации служивой бабы, в том случае, если она проснется и попытается поднять шум. Интуиции подсказывала, что на ее вопли могут откликнуться… Кутепов предложил оглушить. Шарахнуть ее по башке я, в общем-то, был не против, но не чем было ее шарахнуть, а ночь, чтобы осуществить задуманное, хотя бы и зимой, хотя бы и в Мордовии, все же имела свойство заканчиваться.
Идея, как и все дурацкие идеи, пришла неожиданно. Впоследствии я узнал, что подобное открытие являлось в разное время в разные головы, но в ту ночь оно показалось мне гениальным! Суть открытия заключалась в следующем: нужно было оторвать рукав рубашки, завязать его с одного конца на узел и засунуть в него две эмалированные увесистые миски, из которых мы хлебали баланду, и, для верности, две алюминиевые кружки, куда полагалось наливать кипяток. И вот такую конструкцию, изображающую современную камерную пращу, обрушить на голову ключницы. Оружие было сконструировано за несколько минут. Осталось выбить шпингалет…
Все великие замыслы человечества терпели крушения и направлялись в иное русло, споткнувшись, как правило, на неучтенных и, главное, случайных, тактических мелочах. Другие, менее великие, но тоже — замыслы, гибли на восходе из-за недостатка практической информации. В нашем случае подвели безрассудность и спешка. Дверь не поддалась. И совсем не потому, что шпингалет был так прочен. Не поддалась она по той причине, что изощренная в тюремных вопросах тетка, перед тем как накатить последний стакан сизой бурячихи и обвалиться в беспамятстве на стулья, сначала перегораживала этими крепкими старорежимными стульями дверь нашей камеры, а уж потом накатывала и обваливалась.
Как я и предполагал, на крик кто-то сбежался. Пришлось спешно демонтировать пращу под грохот отодвигающихся стульев, и как только за распахнувшейся камерной дверью возникли три расплывающиеся физиономии, я закричал им: «Скорую вызывайте! Аппендицит у него!» И указал на Кутепова, который долю секунды рассматривал мой указующий палец, потом переварил услышанное и рухнул на пол, как пальто, забившись в леденящих душу по чудовищности исполнения судорогах и корчах.
При погрузке в «скорую», Кутепов убоялся хирургического вмешательства и попытался выдать наш план, но ему не поверили и повезли резать. А я все-таки убежал. Через три дня. Оказалось, что охраняли только вновь прибывших, а остальные неблагополучные дети бродили по округе в ожидании ужина и никуда не хотели бежать. Так что я даже не убежал, а просто ушел… И никто меня не пытался отлавливать. Не за что было отлавливать.
Кутепова, с тех пор, я никогда больше не видел.
Михаил Иванович Калинин — это мой бывший одноклассник по школе на Цветном бульваре, что стоит и по сей день за старым цирком. Проживал он в темно-сером доме на углу Пушкинской улицы и Козицкого переулка. Дом этот был известен еще и тем, что в нем жил со своим семейством знаменитый артист Моргунов. Михаил Иванович Калинин, или просто — Миша Каратист, обитал в квартире первого этажа, вместе с терпеливой и по болезни неработающей теткой по материнской линии, сдававшей часть жилплощади молодому грузину, который оплачивал электроэнергию, газ и прочие коммунальные услуги, а также регулярно наполнял холодильник доступными продуктами питания.
Миша был глуп, а потому всегда серьезен. Эта характерная особенность определяла Мишино назначение среди сверстников. Девчонки тяготились его присутствием, денег у него не было, аристократических замашек тоже, в школьной программе успевал весьма посредственно, так что и списать у него было нечего, в общем был самым обыкновенным восьмиклассником с пэтэушной перспективой. Его главное предназначение в мире людей заключалось в том, что он постоянно был чьим-то другом, не лучшим, конечно, всегда второстепенным, но другом. Прозвище «Каратист» Миша приобрел после выхода на экраны страны художественного фильма «Пираты ХХ века», после просмотра которого он сделал себе «нунчаки» из двух теткиных скалок и всегда носил их за брючным ремнем. Его воспитанием, как и воспитанием подавляющего большинства обычных московских парней, занималась улица, завуч и участковый инспектор.
О Михаиле Ивановиче Калинине я говорю исключительно по той причине, что он стал моим первым, юридически установленным, подельником. Стоял на шухере.
Есть люди, которые спиваются не оттого, что они хронические и слабохарактерные неудачники, и даже не оттого, что в стране обилие дешевых спиртных напитков и уж конечно не из-за дурной наследственности. По вышеперечисленным причинам спиваются какие-нибудь румыны или, например, поляки. Для русского человека это не причина. Русский, как эвенк, пьет чтобы выжить. Чтобы сохранить свое творческое и духовное наследие. Чтобы спастись, в конце концов, как национальная единица.
В квартире девятнадцатой, дома номер четыре по Ясеневой улице, в Орехово-Борисове, пили с ноября по март. Пили сумрачно и систематически. Начинали с коньяка «Белый аист», приобретенного за счет творческого гонорара художника Володи Горы, а заканчивали изделиями парфюмерной фабрики «Свобода» и, в последней фазе — денатуратом, пропив из двухкомнатной квартиры Красноштана сначала мебель, затем раковины и двери, за которыми последовали оконные стекла, унитаз с бачком, дверной замок, дверной глазок и дверной же звонок. Соседи возмущались пропажей домашних кошек, хотя точно тут утверждать нельзя, но то, что у обитателей красноштановского жилища остались из одежды только кеды, офицерские брюки с малиновым кантом и женское дерматиновое пальто, факт бесспорный.