Через несколько месяцев после Фери вторым из моих знакомцев-геев в «Берлице», исчезнувших из учительской, оказался Крис Стритер; впрочем, он никогда не играл заметной роли в моей жизни, а потому и в этих воспоминаниях почти не упоминается. Я, кажется, уже писал о том, что это был розовощекий парень, обладавший мягкими медлительными манерами, которые ассоциируются обычно с физиономиями, похожими на нашлепанную попку. Я сам не знаю, почему мы с ним не подружились.
Может быть, все дело было в том, что в первые недели моей работы в «Берлице», когда формировались дружеские связи, да и вообще весь мой образ жизни, наши занятия проходили в разные часы и общались мы мало; а потом, когда подходящий момент миновал, было уже поздно. Поэтому меня не очень заинтересовала новость, которую однажды утром я услышал от Скуйлера. Криса не то чтобы уволили — ему осторожно посоветовали уйти после того, как один из студентов выразил неудовольствие от общения с преподавателем, у которого на покрасневших руках выступили синеватые прыщи; к тому же через три дня после этого другой студент сообщил о том, что Крису пришлось прервать занятие из-за того, что на лбу у него выступили крупные капли пота и ему даже пришлось ухватиться за спинку стула, чтобы не упасть в обморок. Оба эти студента (а как только возник прецедент, их примеру последовали и другие) клялись, будто вовсе не хотели доносить на преподавателя, к которому не испытывали ничего, кроме уважения, и оба героически удержались от того, чтобы упомянуть СПИД. Однако ситуация скоро так накалилась, что и другие учащиеся стали признаваться: они чувствовали опасения, получив обратно свои письменные работы, которые «проверял» — читай «трогал» — Крис.
Чего Скуйлер не знал и не мог сообщить мне, так это действительно ли у Криса был СПИД и он покорно уволился, не оказав никакого сопротивления подобному обращению, или же администрации пришлось пригрозить ему, что новость будет доведена до сведения его семьи: при поступлении в «Берлиц» всем нам пришлось заполнить анкету с указанием местожительства ближайших родственников, и я нисколько не сомневаюсь, что наши наниматели не побрезговали бы в случае нужды такой мерой. Однако, когда я выразил сомнение в том, что Крис мог подцепить болезнь, которая, как все мы к этому времени уже знали, является следствием бурной сексуальной активности, едва ли свойственной мягкому, похожему на девушку Крису, Скуйлер рассказал мне, как однажды в подпитии Крис признался ему, что раза два-три в год летает в одну из нищих центральноафриканских стран, где за гроши удовлетворяет свое извращенное влечение к несовершеннолетним мальчикам — этим гладеньким черным незрелым яблочкам. Более того: Крису как раз и пришлось покинуть Англию из-за того, что его поймали en flagrant delit[96] с одним из его тринадцатилетних учеников. «Мне не поверили, что мы были просто добрыми друзьями», — заливаясь пьяными слезами, жаловался Крис.
Как оказалось, Скуйлер, знавший Криса лучше, чем мы, остальные, и явившийся, как всегда, в школу раньше всех, виделся с Крисом, когда тот через четыре дня после своего ухода вернулся в школу, чтобы побросать в сумку немногие личные вещи, которые хранились в его casier. Уже уходя из комнаты, где в тот час никого, кроме Скуйлера, не было, Крис по-дружески протянул ему руку.
— И как же ты поступил? — спросил я.
Скуйлер вытаращил на меня глаза.
— Ах ты, паршивец, — наконец добродушно протянул он. — Конечно, я пожал ее.
Все же даже сдержанный, спокойный Скуйлер в конце концов не избег общей паники и паранойи. Через несколько дней я заметил, что Скуйлер стал напоминать, так сказать, верблюда наоборот. Если, как говорят, верблюд может несколько дней обходиться без воды, то Скуйлер теперь, похоже, никогда не ходил в уборную. С тех пор я (да и никто, как я выяснил, обмениваясь записками с коллегами) ни разу не оказывался рядом с ним у писсуара в не блещущем особой чистотой ватерклозете «Берлица». Как ему это удавалось, учитывая количество кофе, выпиваемого им за день, я не могу себе представить, однако каким-то образом удавалось.
А затем, по прошествии еще трех или четырех месяцев, в течение которых жизнь в комнате отдыха изменилась почти до неузнаваемости и тот конец стола, что был «зарезервирован» для нас — Скуйлера, Фери, Мика и меня, — постепенно оказался ненавязчиво узурпирован полудюжиной геев из тех, кто не мог бы не работать руками, даже если бы от этого зависела их жизнь, геев «традиционной ориентации», традиционной во всем, кроме сексуальной жизни, застегнутых на все пуговицы как в портняжном, так и в психологическом смысле, — пришла, как это неизбежно должно было случиться, очередь Мика.
В тот вечер, когда он обо всем мне рассказал, мы с ним поменялись ролями. Это у него занятия кончились раньше, чем у меня, это он помахал мне из кафе (где я так часто сиделв засаде, ожидая хоть кого-нибудь, с кем можно поговорить). Мик даже занял тот самый столик у окна, за которым я ожидал бедного Фери в не такой уж давний день, когда уверял его, будто он еще не на пороге смерти. Подходя теперь к Мику, я заметил, как он бросает плотоядные взгляды на пару у стойки бара — точнее, на одного из членов пары, великолепного представителя арийской расы, немца, австрийца или шведа, двадцатилетнего парня, весьма соблазнительного в своих модных кожаных штанах, с гривой белокурых волос и улыбкой на веснушчатом лице, напоминающем веселую рожицу на приколотом к лацкану значке. (Второй член этой пары был французом средних лет с бородкой и по-студенчески обернутым вокруг шеи красным шерстяным шарфом.) Значит, подумал я, усаживаясь напротив бледного и еще более небритого, чем обычно, Мика, каковы бы ни были его проблемы — а об их характере я догадывался, — по крайней мере вкуса к смазливым мордашкам он не утратил.
И действительно, когда я собрался спросить Мика, в чем дело, он немедленно замахал на меня руками, призывая к молчанию, чтобы иметь возможность слышать игривый разговору стойки бара. Говорил, понятно, по большей части француз, и то, что нам удавалось подслушать, было буквально цитатой из руководства по соблазнению малолеток. Присутствовали все необходимые элементы — болтовня обо всем на свете, кроме того, что представляло главный интерес, кокетливое сравнение возраста (паренек, Франц, оказался девятнадцатилетним), снисходительное добродушное пощелкивание языком по поводу вредных привычек молодежи («Tu fumes trop, tu sais»[97]), обязательная ссылка на нравы Древней Греции («Ah oui, les Grecs…»[98] — пробормотал Франц на своем гнусавом французском: тут и ему стало все понятно) и, наконец, когда мы с Миком уже гадали, чем дело кончится, — недвусмысленное предложение. Дальше все пошло как по маслу. После примерно семи секунд положенных по протоколу размышлений веснушчатый Франц кивнул, сунул в пепельницу недокуренную сигарету, нагнулся, чтобы спрятать мятую пачку «Мальборо» в одном из своих толстых шерстяных гольфов (продемонстрировав при это весьма сексуально поцарапанное колено), и последовал за потасканным лягушатником.
Мик откинулся на стуле и улыбнулся мне.
— Я и сам бы лучше не справился, — сказал он. — Надеюсь, ты слушал и мотал на ус?
— Зачем ты хотел со мной встретиться? — спросил я.
Тут нас отвлек официант, принявший у меня заказ. Потом Мик, улыбка которого исчезла, словно ее смахнул с его лица дворник (опять Мик был прежним, быстро меняющим грим актером), проговорил:
— Я хотел, чтобы ты узнал первым, — и после короткой паузы добавил: — У меня это.
— Что «это»?
— Сладчайший Иисус, Гидеон, как ты думаешь, что у меня может быть? Чувство ритма? — Он закурил сигарету. — СПИД, что же еще. Ох, только, пожалуйста, не говори всяких глупостей… — его пальцы застыли в
воздухе, как пара ворон на заборе, — и банальностей. Это официальное заявление.
На самом деле, хоть Мику я этого и не сказал, его слова не оказались для меня сюрпризом; до этого момента я, правда, питал надежду на то, что раз Мик при его образе жизни СПИДа не подцепил, болезнь эта не может быть так беспощадна, как о ней говорят. Теперь же я точно знал, что страшные слухи правдивы.
Однако мне предстояло открыть для себя, что можно испытать шок, даже когда слышишь давно ожидаемое сообщение; мне не понадобилось прибегать к вежливому выражению сочувствия или, как сказал бы Барри, делать искреннее лицо. Я уже писал о том, что сначала Мик мне не нравился — в основном, наверное, потому, что был просто не в моем вкусе, — но потом я узнал его лучше, а, как кто-то сказал, наши самые близкие друзья не те, кто больше всего нам симпатичен, а те, кого мы знаем дольше всего.
Меня поразило, как тогда в квартире Фери, полное отсутствие истеричности, сентиментальности. Мик спокойно рассказал мне о появившихся у него симптомах — особенно о мучившем его несколько недель поносе, сделавшем его жизнь постоянным кошмаром (особенно он боялся, по его словам, обкакаться на занятии) и наконец заставившем его обратиться к врачу, который как раз накануне и сообщил ему страшный диагноз. Тот самый Мик, который перебрал неисчислимое множество «крра-а-асавчиков», отбрасывая их, как потерявшую вкус жвачку, стоило выветриться новизне ощущений, оказался способен говорить со мной о своей смертельной болезни, проявляя всю ту зрелость, которой ему не хватало в бесконечных сексуальных похождениях, приведших его к печальному концу.