(дословно): «Здравствуйте, компания “такая-то”, плановая проверка сети Интернет». И мне либо открывали (ведь никто не хочет распрощаться со своим единственным верным другом, Интернетом, и бесперебойным порно-трафиком), либо отвечали, что у них всё в порядке, или они не подключены вообще, или же у них другой оператор. На это же я говорил следующее: «Мне нужно проверить те щиты, что стоят у вас в подъезде от нашей компании, их мощность и исправность». И тут звучал искомый писк и дверь открывалась, и я ступал на обжитые территории, часто загаженные и заплёванные погаными малолетками. Или же не менее ублюдочными взрослыми жлобами.
В те моменты мне было весело от того, что как бы эти великие вуайеристы не пытались оградить свой дом от проникновения туда кого бы то ни было из посторонних, им это не удавалось. Меня смешила их эта боязнь совершить ошибку, не впустив меня, жреца Сети, от которого зависит вся их никчёмная, скучная жизнь за оккаунтами, постами и статусами; или же жизнь их соседей. Безропотное преклонение перед грамотной, связной речью, которая автоматически рисует в их воображении меня как какого-то профессора изящной словесности Паскаля и Бейсика.
Бывали случаи, безусловно, когда меня никто не хотел впускать, как правило, то было дело со всяким тугоумным старичьём, разъетыми климаксом и альцгеймером «старыми птицами» или же занудными маразматиками в перманентных мешковатых брюках.
Эти идиоты, даже и не только злобные старикашки, думают, что если они не откроют, то не откроет никто или же я не стану кому-то ещё звонить. Что твориться в их мозгах, прожранных ток-шоу? И задавались ли они вопросом, как к ним каждый раз попадала эта вездесущая реклама? Весьма и весьма интересно…
Кондитерская существует здесь уже очень давно. Всё то время, что я обучался журналистике, это заведение процветало, как, собственно, и сейчас это происходит, спустя уже почти десять лет.
… Вхожу в зал, мне все рады.
Обожаю эту их всеобщую любовь. Я прирождённый диктатор. И благо мне никто не всучил в руки власть. Иначе во всемирной истории к уже имеющимся кровавым трагедиям и траги-фарсам добавились бы новые прецеденты жестокости и деспотии. Я уверен, что в какой-то из реальностей я всё же стал этим зловещим владыкой человеческих судеб, но здесь и сейчас никто не претерпел от меня зла, никто и никогда, я всеми любим и почитаем. И мне это нравится. Я буквально упиваюсь этим. Я жажду поклонения и славы. Их жалкой мне хвалы. Сплошного подчинения. И если в традиционной форме мне не было то дано проведением, я восполняю эти недочёты теперешним воплощением массового преклонения предо мной. Пред моей возвышающейся над миром фигурой и личностью. Я воплощение власти, я воплощение манипуляции. Мне не ставят памятники, не ваяют скульптуры, как Августам и достопочтенным Цезарям, моя милая мордашка не красуется, растиражированная, на плакатах и товарах масс-медиа, я не увековечен в рекламе. Я – не Че Гевара. Мне не нужно увековечивание – я сам уже статуя, предмет культовости, к которому стекаются толпы паломников, пилигримов и лизоблюдов.
Случайность, поток сознания влечёт меня… в то время как я напяливаю свой знаменитый костюм рыжего хомяка в бардовой кофте. Сам, без чьей-либо помощи. Девушка за кассой принимает заказ, повара готовят продукты к будущим сдобным вкусностям, к будущим сластям: замешивают тесто, варят патоку и карамель. А я одеваюсь. За дверью уже толпится кучка детей, они смотрят через пластиковую дверь на меня и перешёптываются: «Хомяк! Хомяк! Хомяк пришёл! Это хомяк!»
Когда-то я просто танцевал, исполняя свою давнюю мечту. Мечту походить в ростовой кукле, воплощая тем самым свой гений. Прохожие смеялись, были рады таковой чужой глупости и безбашенности. В глубине души завидуя мне, моей развязности, моей свободе. Я вытворял в костюме всё то, что никогда бы не вытворил без него. Я был Хайдом – вот только моей скрытой страстью было освобождение от постулатов поведения социальных моделей, от предрассудков и скованности, а не банальное разрушение. Я не исчезал, как то считал доктор Джекил – я преображался в ещё одну свою из многих других, как писал Гессе, ипостась. Я игрался с ними, с людьми: их улыбка была мне отрадой, знаком того, что мои комичные па действенны: смешат их, радуют. Заставляют на мгновение забыть о быте и отупляющей жизни. И сам я забывал. Об учёбе. О самой работе. Том факте, что на мне лежат какие-то обязанности. Я экзистенциализировался (правда, не знаю, что бы это слово могло значить, просто у меня бывают затяжные бзики, акты вербального помешательства из моей любви к этого сакральному слову, которое мало кто понимает, а уж его производные и вовсе кажутся многобуквенной авлакасавласавлой). Я достигал просветления. В моменты этого ритуального танца в одеждах жреца китча. До того момента я не понимал, что такое транс. Не мыслил, не принимал его существование и считал негров, дрыгающихся у меня в телевизоре по «Нэшнл джеографик» ангажированными клоунами. Но в той тьме, костюмном мраке головы огромного рыжего грызуна, в чьей улыбке затерялся мой собственный лик, в чьей мгле я был скрыт от посторонних назойливых взглядов, пытающихся кощунственно порой проникнуть в эти глубины в надежде узреть того, кому они преподносят свои улыбки как дар и жертву языческого хтонизма. Я был не более чем созданной ими проекцией. Не был человеком – я был этим призраком, душой хомяка, сподвигающей его полистироловую оболочку к движению и ритуальной пляске. Моё тяжёлое дыхание иногда застилало мне глаза и этот прозрачный туман моей респирации ещё более демонизировал мои движения. Мне не хватало лишь музыки, которая бы втекала в уши прохожих, тогда как я был всецело отделён от их среды, я был максимально опосредован: костюмом, моим высокомерием и музыкой, орущей в наушниках. Я терял сознание действительности под скрежещущие речения Мэрилина Мэнсона о восшествии червей на метафорический престол общественности, о сексе и предательстве, о наркотических приходах; я дрыгался под глубокий баритон «Rammstein», высекающий в камне крамольные строки песен о грязном промискуитете, порнографии, гениталиях, и дружбе, и любви, рождая в абсолютном пространстве больших чисел явления тех улыбающихся лиц от моей глупости, от зрелища моей смешной вакханской жестикуляции, значащей лишь то, что я обрёл абсолютную свободу в понимании этих мещан и обывателей; свободу, которая до конца их бессмысленных дней останется несбыточной мечтой, проецируемой в их снах, сменяющейся эротическими и кошмарными грёзами…
Я танцую, выбрасываю манерно руки, поскольку ноги мои стеснены каркасом этой фигуры большого, рыжего, двухметрового зверька. В