Этот пацан с окраины родины Ленина предельно отчётливо понимал, что издеваются над ним и ломают его те, которые как раз и стремятся превратить весь этот несчастный мир в гигантскую зону счастья с различной радостью режимов. И если ты против такого мироустройства, то неизбежно будешь подвергнут ломке.
И он кайфовал от того, что был искалечен, но не сломлен. Значит — он еще человек.
Во время одной из спецназовских «профилактик», когда людей раздевали донага, забивали в наручники — руки к ногам, и пытались затолкать дубину в задницу — опустить то есть — Наиль не стал дожидаться овечьей участи… Саданул мусора заточкой.
Наглухо.
Тогда-то ему и сломали правую руку — ту, в которой была заточка. Отбили полжизни. И добавили к четырём годам еще двенадцать.
А лечить повезли только спустя пару лет. Ну чтоб наверняка остался инвалидом.
В вагоне он не спал. Говорил, что теперь ненавидит поезда… Курил удушливые волгоградские сигареты и от предложенного «Парламента» категорически отказался. Людей, с которыми ехал одним этапом, он видел впервые, а жизнь научила ждать опасности от самого ближнего.
После выгрузки в Воронеже, на месте, где он просидел всю ночь, осталась сломанная надвое бритва.
А еще остался тихий голос в моих ушах, и слова, которые так обыденно бросил простой пацан из Засвияжья:
— Глянул я на этот сучий мирок и понял, одно в нём место для меня: карцер — ПКТ — СУС.
Стало быть, нет для него места в этом мире. Даже в тюрьме.
В духовные крайности обычно впадают те, кому не дают бабы. Может быть поэтому — от вынужденного воздержания — тюрьмы и лагеря наплодили такое количество художественных мыслителей. Направление либидо в область чистого творчества. Затем это замещение входит в привычку.
Возможно.
Я о другом.
Того Стаса позже прозвали Сбитым летчиком, когда он выпрыгнул в приступе алкогольного умопомрачения с третьего этажа и не поломался даже. Но до того он был просто Стас. Идиот. Художник.
Мать его тоже была художницей — подражательницей, из тех, что считали себя богемой, дабы оправдать собственную творческую никчёмность. Стрёмная такая бабища с расфиксированным взором. Пустые бутылки из-под марочного портвейна, чёрная от кофе кружка и полная пепельница окурков.
1987 год.
Стас тоже уродился с дарованием, но потерял себя, долго не мог найти потерянного, отсидел, откинулся и разрисовывал стены собственной квартиры «в стиле Джотто» — для поддержания творческой формы и чтоб рука не дрожала.
Но рука все равно ходила ходуном. Стас пил.
Он был старше меня лет на пятнадцать.
Освободившись из мест всем известных, он завернулся на хэви-металле, рассуждая приблизительно так: «Ты не врубаешься, кореш. Если бы Высоцкий был жив, он бы металл хуячил! Вот, послушай…». Далее следовало обязательное прослушивание песни про «Я Як — истребитель». Почему-то он ставил в качестве иллюстрации именно эту песню.
Я был равнодушен и к металлу, и к Высоцкому. Металл слишком криклив, чтоб дотронуться до души, а Высоцкий слишком лицедей, чтоб ему верить. Я разрисовывал школу в Строгино. При том, что рисовать — в классическом смысле этого слова — я не умею. Но умею заменять темперу водоэмульсионкой, смешанной с разноцветной гуашью. Затем спрыснуть произведение лаком для волос. Фреска готова. Разница в цене красок шла на приобретение алкоголя. Совесть не мучила.
Стас был привлечён мной в качестве живописца.
Попутно он трудился грузчиком в типографии на Красной Пресне. Днём грузил бумажные рулоны, ночью марал стены средней общеобразовательной школы. Вместо сна пил.
Местные десятиклассницы — Светка Карева и Лена Алистратова — приходили к нам «смешивать краски». Разумеется, у них чесалось. Но обе были целками, что существенно препятствовало искреннему лирическому общению. Алистратова приходила как бы ко мне. Карева — за компанию. Стас их не интересовал в плане возможной дефлорации.
От безбабья живописец стремительно погружался в омут металлического рока. Фанатично, как и всякий новообращенный. И вот уже на изображённых самоварах в школьной столовой можно было усмотреть бесовскую улыбочку Удо Диркшнайдера. Одержимость усугублялась тем, что в той же типографии работал грузчиком Серёга Боров — гитарист «Коррозии металла». Общение с апостолом совершенно лишило Стаса рассудка.
Школу мы домалевали. Буфет и спортзал. Финальный гонорар разделили поровну. Затем в системе советского образования наступил финансовый кризис, сменившийся кризисом интеллектуальным.
Алистратова потеряла наконец-то девственность с каким-то ловким брэйкдансером из закусочной «Сосиска», о чём сообщила мне с энтузиазмом: «Андрюх, а меня дернули!». Типа: путь свободен. Но этот «путь» меня не влёк. Над целками, пусть и свежесорванными, нужно много трудиться, прежде чем они научатся и доставлять, и получать удовольствие. В общем, сначала появляется хуетыкалка, затем он сменяется маньячком — наставником, а уж после всего этого дама становится готовой к мужскому употреблению…
Стас снова оказался в тюрьме. Спиздил пластмассовые цепи ограждения на выставке в «Сокольниках». Хотел вручить их, как сценический антураж, всё тому же Борову. Ранее судимого, его не пощадили и впаяли трешку.
Я отправил ему бандероль с сигаретами.
У нее в подъезде всегда воняло кошачьей мочой и столетним перегаром. Олеська жила в старом немецком доме на Елоховке, сразу за зданием с мемориальной табличкой разведчика Кузнецова.
Бухала жутко. Голос почти пропила. Рука отнималась, и она эту руку дырявым оренбургским платком к телу привязывала.
На стене в полупустой комнате с антресолями (были у Олеськи такие полати для спанья) — черно-белая фотография: Олеся и Кинчев, рядом сидят, улыбаются. Русская Джанис Джоплин.
Тогда к ней «Пикник» в полном составе на несколько дней заселился. На гастроли приехали. Не помню точно год, наверное, 90-й или 91-й. С алкоголем проблемы большие были, очереди гигантские, давка, мрак.
Со мной тогда Фрау была — жена Павиана из «Прочих Нужд» — полупьяная, полуциклодольная. Подглючивало ее время от времени.
Захожу, а на кухне Шклярик сидит, одинокий такой, в ярко красном свитере до подбородка, и из чайной чашечки портвейн потягивает. Остальные — кто где, по квартире рассредоточились. Тоже выпивают.
И вот директор «Пикника» возжелал эту Фрау невменяемую… Что-то прямо переклинило его. Троянская директору говорит, что мол портвейн закончился, а желаемая барышня требует вина, и далее гонит алкогольные телеги в том же духе.
А желаемая барышня на антресоли забралась и глюки ускользающие отлавливает.
Директор деньги отсчитал и я, на правах местного, повел гонца-басиста к винному на Бакунинской. По дороге басист пояснил, что концерт у них завтра, так что оттягиваются… А у винного страждущих тьма! Конца и края нет народному потоку. Принялись мы без очереди ввинчиваться. Я ныряю, басист прикрывает. Почти добрались до заветных дверей… Но случилась, как водится, драка.
Кипеш.
Менты.
Повязали.
Привезли в отделение.
Мент, который нас доставил, к окошечку дежурного наклонился и что-то вещает. А кобура сзади так оттопыривается. Какой черт меня на подвиги толкнул, не знаю… В трезвяк могли отправить, а тут концерт… Короче, кобуру я эту расстегнул и «Макаров» мусорской выхватил. Не пристегнут был пистолет почему-то.
Мент дернулся и охуел натурально! Стоит пьяный гражданин, нарушитель общественного порядка, и ствол на него наводит, сообщнику своему выкрикивая: «Сваливай!». Ну басист и свалил, сдулся в мгновение ока. Впрочем, меня тоже свалили. И в камеру бросили, отпизженного уже.
Через какое-то время директор «Пикника» явился. Не знаю уж, какие аргументы он привел, но меня освободили. Поперлись снова к тому же винному. У директора страсть пылает к галлюцинирующей Фрау. Пока в очереди стояли, он меня все расспрашивал, даст она ему или не даст… И какой подход нужен… Цветы даже купить вознамерился. Но ограничились ящиком портвейна.
Вернулись.
Шклярик на той же кухонной табуретке, но уже с гитарой в руках, тихо так песни свои напевает. Рядом Троянская сидит, рыдает в два ручья. А на деревянных скрипучих антресолях сбежавший из ментовки басист уныло так ебёт полуобморочную Фрау.