— Хиндемита знаете?
— Знаю.
— Но только — очень тихо. А то Геббельс прибежит и сюда. И обзовет нас декадентами.
…Ханфштенгль остановился, вслушиваясь в ту музыку — и вдруг понял, что опять забрел черт-те-куда. За ним это водилось с детства — задумываясь о чем-то, он забредал так далеко от дома, что раза два даже пугался, не заблудился ли…
И сейчас он, 40-летний, вновь пережил это ощущение, хотя вроде и не было никаких разумных оснований для этого. Были в Мюнхене кварталы, которые он знал лучше или хуже, но заблудиться уже не мог. Он даже вспомнил название улочки, на которой находился, но даже это не до конца убедило его в том, что ему известно, где он — может, потому, что он никогда не видел эту улочку заснеженной. Без снега она была скучной, как серый старушечий чулок, а сейчас, под фонарным светом, искрилась, принаряженная и тихо, сказочно торжественная — словно ожидала, что по ней вот-вот величаво проедут сани Снежной королевы, запряженные пегими оленятами с розовыми носами и позолоченными рожками. И музыка вдруг зазвучала веселее…
Она звучит, действительно звучит, понял вдруг Ханфштенгль, и это не та, которую я вспоминал, это просто скрипка без аккомпанемента рояля — и слышится она вон из той приоткрывшейся двери под черным козырьком с завитушками.
Он подошел ближе — похоже, это был кабачок. Еврейский, судя по скрипичной мелодии. Что ж, сюда-то мне и надо, должно быть, неслучайно же он возник передо мною, как появляется в сказках неведомая дверь в стене, за которой может быть все, что угодно. Сокровище, например. Мне нужно только одно сокровище на свете, подумал Эрнст Ханфштенгль — душевный покой. И вряд ли я его здесь обрету.
Внутри кабачок мало чем отличался от всех остальных, разве что был очень мал — а потому вполне естественным выглядело то, что он был почти пуст. Разве что за одним столиком сидели два старичка, вид которых усилил в Ханфштенгле ощущение, что все это сказка. Это были птичьи старички — пузатенький воробей и носатый черный грач. Хозяин был старый, тусклый попугай, по нему видно было, что он любит ворчливо скрипеть, но сейчас он слушал скрипку или просто дремал за стойкой. Музыкант со скрипкой был серой канарейкой, нервной канарейкой, которая не будет петь, если рядом ложка звякает о тарелку.
Ханфштенгль тихо сел за один из столиков, расстегнул пальто, положил на столешницу замерзшие гусиные лапы. Заказывать ничего не хотелось, хотелось сидеть, греться, слушать.
Он долго пытался угадать мелодию, но так у него ничего и не вышло. Слышалось в ней что-то знакомое, но неуловимое, она была словно луг, над которым порхает то одна, то другая бабочка. Ханфштенгль, к стыду своему, понял, что не может сказать про эту музыку ничего, кроме беспомощно-дилетантского «похоже на Моцарта». И на Моцарта не более, чем на Вивальди… Импровизация, но какая-то совершенно беззаконная. Если слушать это долго, можно, наверное, и с ума сойти.
Может, они все тут трое и сошли — хозяин и два старика. И если спросишь у них о чем-нибудь самом простом, услышишь не тот ответ, какого ждешь. Сколько времени, например (что они ответят? «Вечность»?) Хороший вопрос. Если б только я сам еще знал, сколько сейчас времени. А заодно бы вспомнить, у кого оставил часы. Нет, в самом деле. Это уже смешно. Вчера Хелен сказала тем особенным голосом, который звучит ласково, но только для того, чтоб скрыть унылое пренебрежение… а что она там сказала-то? Ах, вот что.
Пуци, каким образом ты умудряешься забывать где попало даже те вещи, с которыми нормальные мужчины не расстаются?
Действительно — как можно забыть часы, если они у тебя в кармане? А проклятый портсигар как можно забыть?.. Если я обойду всех знакомых, подумал Ханфштенгль, ну буквально всех, то можно будет устроить выставку моих портсигаров. Штук пять или шесть я точно оставил в гостях…
Пуци, каким образом ты умудряешься забывать где попало даже те вещи, с которыми нормальные мужчины не расстаются?
ЖЕНУ, НАПРИМЕР?..
Впрочем, может, все мои вещи только и мечтают сменить хозяина. Вещи не должны любить такого растеряху. И оставляются-забываются мной там, где им будет лучше. Вот жена, например, почему-то всегда остается там, где Адольф… или, по последним данным, Пауль Йозеф…
Музыкант довел мелодию до очередного взлета — а потом словно бы грубо швырнул куда-то под стол. Пуци повел плечами, это было крайне неприятно. Он заметил, что музыкант — худощавый молодой человек с буйной темной шевелюрой — пристально уставился на него.
— Здравствуйте, — негромко сказал Пуци, он всегда любил этих печальных и одаренных парней-неудачников, растрачивающих свой талант на то, чтоб обычные люди провели хороший вечер, — Позвольте выразить вам восхищение и благодарность за…
Парень усмехнулся и приложил палец к губам. Через мгновение он уже сидел за столом Пуци, с ним прибыли бутылка и пара рюмок.
— Коньяк пьете? — небрежно поинтересовался он.
— Пью. Но…
— Выпьем. Вообще, — парень понизил голос почти до шепота, — мы здесь не очень любим, когда к нам приходят наци. Чтоб вы знали. Но ладно, сегодня можете считать себя моим гостем.
— Неужели на мне написано, что я наци?
— Более того, на вас написано, что вы Пуци Ханфштенгль.
— В таком случае, ЭРНСТ Ханфштенгль. По-моему, вы немножко грешите против вежливости, называя меня по прозвищу? — буркнул Пуци.
— Да, конечно, мои извинения. И теперь ведь и я должен представиться? Рональд Гольдберг. Ну, за знакомство?
— Да-да.
Видел я странных парней, подумал Пуци, но этот, пожалуй, самый странный из всех. Он вроде бы здесь, и глаза его вроде бы глядят на меня, а на самом деле я его рядом — не чувствую. Он что-то вроде бабочки, присевшей тебе на руку, когда ты дремлешь на террасе в летний денек… то есть, тебе кажется, что это, наверное, бабочка, глаза у тебя закрыты, и ты видишь только золото на багряном. А когда открываешь глаза — нет никакой бабочки, да и была ли? Да и бабочка ли?.. Может, кто-то — или что-то — еще легчайше прикоснулось к твоей руке и исчезло, а ты, в своем зажмуренном блаженстве, не видел, не понял… прозевал какой-то знак…
Одно непонятно, подумал Пуци, захлебнувшись некрасивой усмешкой, почему мужик, которому изменяет жена, думает о птичках и бабочках?..
— Кое-что надо оставлять, — вдруг сказал Рональд Гольдберг, вроде не обращаясь к собутыльнику.
— Что?
— Я говорю, есть вещи, которые надо оставлять навсегда. Даже если они тебе нравятся. Нет хуже любви без взаимности. Она способна… погубить любящего.
— Да-да, — кивнул Пуци, поддерживая музыканта и не осознав, насколько сказанное относится лично к нему.
— У вас… неприятности? — тихо спросил он у Рональда.
— У меня уже нет, — улыбнулся парень, и опять безадресно, глядя куда-то вдаль, — Я оставил… И у вас пока еще нет, но будут, если не оставите…
— Что я должен оставить?..
— Вы хотите, чтоб я ответил? Вы сами можете, — ухмылялся Ронни Гольдберг, а точней, обиженный мальчишка, сидящий в нем с 1924. Отвергнутый жизнью юный человек, которого это и подтолкнуло — принять себя и вернуть, вытащить из дальней кладовки свой единственный ценный дар.
Ронни никогда не читал о Кассандре. А если б читал, то обрадовался бы — ему, в отличие от нее, все же иногда верили, и потому можно было надеяться, что его ждет не такая ужасная судьба.
Пуци чуть захмелел от музыки, коньяка и глаз собеседника, а потому тихо ответил:
— Единственное, что мне приходит в голову — это пойти и развестись с женой.
— Дело даже не в вашей жене, — сказал Ронни, — точней, она — это еще не все. Это только часть того, что вы должны оставить… если хотите жить.
— Жить?
— Да, Пуци, если все будет так же, вы скоро умрете.
— Вам здесь платят за это? За предсказания?.. — усмехнулся Пуци, он верил этому человеку — и сам не понимал, почему.
— Кто ж заплатил бы за подобное предсказание. Мне платят за музыку… Впрочем, каждому свое, а я простой сумасшедший. Вы все равно сделаете так, как считаете нужным.
— Да, конечно.
— Не сомневаюсь.
Пуци поднялся — пора было домой.
— Я хочу вам помочь, — тихо сказал Рональд, — не забывайте того, что я вам сказал.
— Почему вы хотите мне помочь? — усмехнулся Пуци, — вы меня в первый раз в жизни видите.
— Второй, — сказал Ронни, — И помог я вам так же, как вы когда-то помогли мне. Я просто указал вам на то, где ваш шанс.
— Ничего не понимаю…
Парень достал из кармана визитную карточку и протянул ее Пуци:
— Это ваше?
Пуци тупо смотрел на собственную визитку, но убей Бог, не мог вспомнить, когда и где давал ее этому странному молодому человеку.
— Простите мне мою невоспитанность, — сказал он, — но я не возражал бы, если б вы напомнили мне, где мы познакомились.