— Дрын!
— Алло!
— Машка!
— Ну?
— Ну. Посиди послезавтра с дитем, а? Очень надо. И вообще тут у меня Ефим сидит — приходи. Он нынче в общительном настроении — такое говорит, что мне одной слишком много.
Ну я и несусь как очень глупая дура, потому что я в этого Ефима влюблена по уши — а что он делает у Лизы среди ночи? Лиза моя почти соседка. Она отвратительно хороша собой и на самом деле ее зовут не Лиза, а, извините, Луиза. У нее ребенок лет пяти, весь в какой-то экземе, или как это еще называется? Я этого ребенка терпеть не могу, но за то, что я с ним иногда сижу целыми днями, Лиза меня любит и к своим богемным делам приобщает — вот в этот раз она решила заплатить мне за послезавтрашнее мученье несколькими приятными ночными часами в обществе ее самой — не то чтобы известной художницы, а скорее любимой женщины нескольких замечательных людей (иногда из ее запаса замечательных людей и мне кое-что перепадает) — и чудного Ефима, прославившегося своими скульптурами-комнатами. О, об этом я вам должна рассказать подробнее — его квартира ведь не резиновая, в ней не может бывать пол-Москвы и даже четверть Москвы, выставляться с такими чудесами можно, только имея собственный зал в какой-нибудь огромной заграничной галерее, а в квартирке всего две комнаты — одна вечно меняющийся объект, а вторая для жилья. Смысл в том, насколько я понимаю, что стены комнаты — основа будущего Ефимовского шедевра: почему дескать скульптуру обычно можно обойти кругом — что если наоборот — войти в скульптуру как в комнату и оглядеться? Шутки с пространством — снаружи ее нет, вроде и вообще нет, а войдешь — и она сама вся снаружи, а ты сиди как в материнской утробе, в этой скульптуре, и приобщайся к чужой гениальности, изнутри это легче.
Например, как-то раз он сделал потрясающую комнату из ваты. С потолка свисала вата, какие-то ватные жгуты пересекали воздух, ватное облако неизвестно на чем держалось в самой середине комнаты. Даже окно было занавешено тончайшей ватной пеленой, а на полу тоже валялись обрывки ваты, истоптанные посетителями. Все бы хорошо, только ко всякому вошедшему обязательно приставал маленький белый клочок, и все крутились перед зеркалом в коридоре, отыскивая на одежде мерзкие ватные кусочки.
— Нет, Ефим, ты совершенный идиот! — это первое, что я услышала, войдя в Лизкину квартиру с бутылкой вина в сумке, — надо же было таким кретином на свет родиться. Я тебе вот что для начала скажу. Авангардизм как таковой давно умер. Само понятие авангардизма безнадежно устарело.
Боже мой! Наверно, мир вообще устарел — что сталось со всеми нами: давно ли люди стыдились того, что в школе немножко учились и книжки кой-какие когда-то в детстве читали — а тут, куда ни войдешь, везде слышно: дух, свобода, гениальность, авангардизм, концептуализм — люди, если они не успели стать алкоголиками или совсем уж безобразными наркоманами, стали снова говорить вслух о божественном, не обвиняя друг друга в пошлости за такие разные длинные слова. Так, на всякий случай, расставаясь, матюгнутся по разочку и скажут, что дескать, вот время убили, а на самом деле так и лопаются от чистого удовольствия, что высказали что хотели и красиво так высказали. Вот я им сейчас тут со своим Бальдром устрою разговор на всю ночь!
Ни фига подобного — мне не положено. Они и слушать меня не захотели. Я у них не для разговоров, а для некоторой бытовой помощи — субретка такая: записочку передать, на день рождения салат приготовить — то, что называется "за говно держат" — и я их не виню, только грязно мне от этого жить на свете.
— Жалко, что тараканы по проводам не передаются.
— Что? — недовольно переспросила Лиза, отрываясь от своего концептуализма-авангардизма-свободы-духа-в бога душу мать.
— Я говорю, что наловила бы тараканов и посадила бы в баночку, а по ночам откручивала бы у телефонной трубки эту штуку с дырочками — не знаю, как называется, — тихонько сажала бы на мембрану таракана и набирала номер. Где-то в квартире ночью раздается звонок, дама в длинной ночной сорочке снимает трубку, и ей в ухо прыгает таракан.
Ефим смотрит на меня с интересом, а я лихорадочно пытаюсь сообразить, чего это они меня позвали, почему бы им вдвоем эту ночь не провести. Я уже давно перестала задумываться — а зачем я такие предложениям принимаю — мне наверное уже все равно, но неужто им настолько безразлично мое присутствие, что они на свое ночное свидание не стесняются пригласить меня — что я им, канделябр?
— Почему ты не пришла ко мне в прошлую пятницу, когда все были — ты ведь так и не видела комнату, а теперь я уж все сломал.
— А почему ты мне только сегодня сообщаешь о том большом приеме, который, мягко говоря, имел место в прошлую пятницу?
Но он же не станет мне так прямо говорить, что он меня за говно держит, и поэтому приходится ему оставлять вопрос без ответа.
— А выглядело это так: все пространство в комнате было заполнено газетами от пола до потолка — ну, склеивал несколько газет, чтобы получалась одна огромная — и таких огромных безумно много, на расстоянии сантиметров десяти друг от друга висели — ну, параллельные плоскости, а в газетах были проделаны ходы, так что можно было войти, дойти до окна, повернуть назад и по газетному коридору благополучно выйти вон. Ничего проектик?
— Ты называешь это проектом?
— У меня все проекты. Когда-нибудь, когда у меня будет своя выставка, я сделаю все как надо.
— А как надо? — Лизка наконец догадалась откупорить бутылку.
— Очень просто. Чтобы весь этот зал был поделен на маленькие комнатки, только обязательно в несколько этажей, до самого потолка. Входит человек в зал — и идет из комнатки в комнатку.
— Ну ты, я надеюсь, понимаешь, что идея кретинская? Нет, ну ты, конечно, мечтай, но какой же ты к такой-то матери художник, ежели не делаешь ничего, а только держишь все в своей распухшей голове?
— Но вы же мне все надоели, со своими картинами — картину нарисовать может каждый дурак, если очень постарается. Это так же просто, как пить водку, а ты попробуй додуматься до такой роскоши, чтобы зритель входил, и его окружало, обступало, обволакивало, наконец, мое гениальное, сумасшедше красивое разнообразие!
Я начинаю тихонько обалдевать — мне хорошо очень. Я — что такое я, всего лишь неудавшаяся комаровская жена, которая любит умные разговоры, особенно когда мужчины своим образованным гетерам рассказывают о себе, я даже готова поступиться своим достоинством и свободным временем — например, провести послезавтрашний — ах нет, извините, уже половина третьего, — стало быть, завтрашний день с Лизкиным экземным ребенком. Может быть, такой красавице, как Лизка, и ни к чему скульптура, граничащая с архитектурой и вообще забавная Фимина концепция, а такой красавице, как я (а я тоже красавица, хоть и субретка) в самый раз. Меня вообще восхищают мужчины. Как работает их голова, какими неисповедимыми путями они сходят с ума, как они делают для нас, женщин, столько социально-культурной жратвы — все это для меня так же таинственно, как, например, вожделение к женщине — вот тут-то Ефим и посмотрел на меня с вожделением, а я допила вино и уставилась на собственную сигарету.
— Когда я была маленькая, я очень хотела быть мальчиком — ну не вообще мальчиком, а моим другом Димкой. Мне было четыре года. Его мама жила этажом выше. Димка был кудрявый, симпатичный такой — а я была злюка, с взглядом василиска и вечно царапала ему лицо.
Лизка не очень старательно делала вид, что слушает меня. "А у Лизки взгляд василиска", — подумала я.
Ефим слушал меня довольно доброжелательно, а я исподтишшка поглядывала на его красивую бороду. Скорее всего, его забавляло, что заговорила вдруг Маша Комарова, которую знают все, потому что она во всех компаниях сидит тихонечко, восторженно впитывает в себя все, что говорят гении-мужчины и прохладно оглядывается на одаренных женщин. Иногда на эту Машу посматривают даже со всякими целями, но больше двух раз с ней никто еще не встречался, потому что она все-таки как-то не то, ну, а чтобы Маша заговорила — это вообще мало кто слышал, тем более, что она явно собиралась рассказать забавную историю.
— Я эту историю удивительно хорошо помню. Сначала я стала отнимать у него игрушки — кажется, половина Димкиных игрушек оказалась у меня, потом я вообще заявила, что я и есть кудрявый Димка с пятого этажа и вообще платье больше носить не буду, а только брючки. Вначале это всех забавляло.
— Прости, Машенька, это была зависть?
— Это была жадность, наверно. Как же это я могла допустить, что такой славный мальчик — и вдруг не я. Но дело даже не в этом — сначала это походило на игру, и взрослые только прыскали, когда я мальчишечьим своим взглядом выражала готовность отстаивать в драке свое мужское достоинство. Но однажды я решила его убить, чтобы не было больше на свете соперника — второго претендента на звание кудрявого Димки.