Ронни вдруг захотелось опять поиграть на скрипке — но не на маленькой детской, он ведь уже вырос, а на большой. Играть что-нибудь такое, звонкое и зовущее в бой, маршевое, бешеное.
Мать еще не вернулась из школы, у старшеклассников было больше уроков.
Ронни открыл дверцу шкафа.
Обе скрипки лежали в футлярах, как в гробиках. Большой гроб и маленький.
Ронни вынул большой, ощущая волнение — может, почти такое же, какое ощущал Иисус, подходя к пещере с мертвым Лазарем. Встань. Вставай.
Отцовская скрипка устала лежать в тусклом бархате и обрадовалась ему — Ронни сразу понял это. Он с сомнением посмотрел на свои огрубевшие чумазые руки. Наверняка они начисто отвыкли, утеряли чуткость, наверняка они уже не оценят блаженную дрожь нужной струны…
Ронни унес скрипку в свою комнату.
Анна застыла на пороге, услышав неуверенные, поскребывающие, но верные звуки. О Гольдберге она в тот момент даже не вспомнила, первой ее мыслью было — да пусть, все лучше, чем гонять по улице с хулиганьем…
Через неделю нерегулярных упражнений Ронни вспомнил все то, чему учил его отец. Ему даже казалось в какие-то моменты, что он помнит каждую мелодию, сыгранную отцом в кабачке, и может играть так же. В этом был некий соблазн — Ронни помнил, как отцова музыка призывала праздник…
Целый год Ронни возился со скрипкой, и вот однажды Анна Гольдберг снова застыла на пороге, как в первый раз, когда услышала жалобный скрип терзаемых струн — но теперь она была не то что удивлена, а прямо-таки поражена. Она поймала себя на том, что покосилась на вешалку в прихожей — не висит ли там воронье пальтишко. Ей и впрямь показалось, что это вернулся Гольдберг — да и любой, кто слушал его когда-то, легко обманулся бы. Скрипка уже не визжала, как истязаемая собачонка — она радостно насвистывала какую-то райскую песенку.
Ронни был счастлив — ему показалось, что теперь он сможет играть то, что хочется. Идет война, и нужно играть что-то победное, такое не стыдно будет сыграть и друзьям, а что, так будет куда интереснее играть в новобранцев, что едут на фронт, все будет как по-настоящему.
Ронни пробовал сыграть на скрипке один из старинных прусских маршей, подслушанный им у городского духового оркестра. Звучал он в таком исполнении странно, но все же это был марш, настоящий марш.
Все вытаращились на него, когда он притащил скрипку в школу. Он спрятал ее под парту, чтоб не заметили учителя, и вздрогнул, когда услышал за спиною замирающий шепот: «А можно посмотреть?»
Ронни обернулся. Перед ним стояла Блоха. Надо же, глаза у ней не как у блохи, подумал он, а как у стрекозы: черные и круглые. А впрочем, кто их видел, глаза блохи-то, блохи слишком маленькие.
— Чего тут смотреть? — спросил он грубо, — скрипки, что ль, не видала?
Блоха моргнула и исчезла.
И снова появилась — когда они собрались после уроков, он заметил, что она стоит в тени школьного здания и смотрит на него. Но не до нее ему было. На перемене Ронни не достал скрипку, он порешил, что слишком уж мало времени для такой шикарной игры, и ее было решено перенести на послеурочное время.
Его друзья, привлеченные новостью в виде скрипки, упустили Йози, и он успел без потерь убежать домой.
— Ну и пусть, — сказал Ронни, — сегодня воевать еще рано. Сегодня можно просто уезжать на фронт. И чтоб вас провожали матери и невесты, ага?
— Здорово, — сказал мордатый Гюнтер, — только я буду унтером.
— Ладно, будешь. А вы все будете новобранцы.
— А матерями и невестами кто будет? — выкрикнул малюсенький беленький Отто.
— Ты, — сказал Ронни, и все загоготали отчаянно.
— Лучше ты, — огрызнулся Отто.
— Дурак, я военный оркестр. И чего вообще — девчонок что ли нет? Вон Блоха стоит. Эй, — начал Ронни и осекся, как-то не годилось звать будущую солдатскую мать и невесту Блохой.
— Мария, — позвал он.
Она муравьем выползла из тени, словно ожидая, что ее вот-вот расплющит подошва чьего-нибудь башмака. И вдруг подала голос:
— Так и кто я буду? Если я мать, — заявила она с неожиданной солидностью, — то тогда не могу быть невестой.
— Чушь, — крикнул Ронни, не в силах справиться с охватившим его азартом начинающейся игры, — пусть ты будешь мать Отто, а Гюнтеру будешь невеста, какая разница, тебе трудно что ли? Играем же?!
— А, ну ладно.
— Не надо мне никакую невесту, — запротестовал конопатый Гюнтер.
— Не надо, ну и хрен с тобой, — сказал Ронни, — тогда пусть она будет невестой Вилли.
Взрослая грубость произвела впечатление, и Вилли, который вечно дергал девчонок за косы, протестовать не стал.
— Только невест за косы не дергают, — сказал Ронни.
— А у нее кос и нет, — фыркнул Вилли. Это была чистая правда — черные волосы Марии были собраны в пучок.
Игра склеилась сразу же. Унтер построил новобранцев и повел на вокзал. За ровным строем плелась скорбная мать-невеста с белым платком и булыжником в руках. Платком она утирала лицо, булыжник держала под мышкой. Ронни жаждал узнать, зачем даме понадобился булыжник, но не имел права — оркестранты же играют, а не пристают к дамам. Он и играл вовсю, получалось очень здорово, даже новобранцы шли четче, чем обычно.
На вокзале унтер с патриотическим подъемом заорал в два раза громче. Солдаты-сироты грузились в вагон (вагоном был дырявый забор). На перроне остались только Отто и Вилли — дабы достойно попрощаться, а также унтер Гюнтер, который с шиком курил самокрутку из лопуха. Тут и разъяснилась загадка булыжника — оказывается, то был пирог, который безутешная мать совала сыну на дорожку, сын отчаянно отмахивался, начисто выходя из роли, другие новобранцы в это время покатывались со смеху, выглядывая из окон вагона. Ронни тоже хохотал так, что ему было трудно играть. Зато Вилли оказался на высоте — он вынул из-за пазухи чахлую ромашку, загодя сорванную под забором, и вручил невесте… Все новобранцы замерли от торжественности момента.
— Ты вернешься, и мы сразу поженимся, — сказала невеста.
— Может, я не вернусь, — душераздирающе ответил жених, — Меня же могут убить! Потому что пули свистят и вообще!
И в этот-то миг словно и впрямь неслышно свистнула пуля, но попала не в новобранца, а в музыканта.
Ронни, не выпустив из рук скрипки, вдруг ни с того ни с сего повалился на спину…
Он ничего потом никому не сказал. Говорил, что перегрелся на солнце — а может, так оно и было на самом деле. Но важно было совсем не это.
Важно было то, что он УВИДЕЛ. Это было как те живые картинки на стене — но им-то Ронни никогда не придавал особого значения, они просто помогали ему отыскивать потерянные вещи. А это было другое — и нахлынуло вместе с веселым гоготом над каменным пирожком.
Смех, как его слышал Ронни, стал более грубым — теперь ясно было, что смеются взрослые парни, он даже видел их, они стояли в низком окопе — головы торчали — и весело хохотали над чем-то — возможно, это был анекдот… а потом раздался гром, и они рухнули в грязь, друг на дружку, а потом был дым — а когда он рассеялся, на месте окопа была страшная яма, полузасыпанная землей, и что-то торчало из этой земли, серо-красное, круглое. Чья-то голова.
Теперь Ронни не хотел брать в руки скрипку. Он снова уложил ее в гроб и заключил в склеп — закрыл в шкафу.
Но это было глупо — потому что теперь скрипка хотела, чтоб он взял ее в руки. И он, десятилетний, безвольно брел на ее зов, как восемнадцатилетний бредет на зов своей первой, намного старшей, но сильной и умной женщины…
Он с холодком, бегущим по хребту, открывал шкаф и вынимал футляр, а губы его безостановочно шептали — «не надо, не надо, пожалуйста». И она какое-то время была добра к нему, когда он, дрожа, пытался играть веселые отцовские мелодии — никаких картинок не было… Скрипка словно сообразила, ЧТО показала слишком маленькому хозяину — и напугала, и смысла не было — он ведь ничего не понял…
Германия с позором проигрывала войну.
Не одна Анна — многие, кто слышал и любил эту скрипку, обманывались, когда по вечерам ее звуки канарейками и колибри выпархивали из гольдберговских окон. Люди останавливались. Слушали. Улыбались, глядя на мальчишеский силуэт, на тонкую ловкую руку, вышивающую смычком легкую, блестящую ткань музыки. Не улыбалась лишь старая Элеонора Кац (к слову, школьный агнец недозакланный, Йози, был одним из ее многочисленных внуков, и она относилась к нему не с меньшим презрением, чем его одноклассники).
А если б ее спросили об этой скрипке, она бы усмехнулась:
— Что, Гольдберг-таки не придумал ничего получше, как оставить ее ребенку?
Но ее никто не спросил. Ведь никто и не знал, что Гольдберг приобрел этот весьма непростой инструмент у антиквара Каца, теперь уж десять лет как покойного, а уж где Кац взял эту скрипку — того и его жена не знала. Но весьма заинтересовалась, когда Гольдберг стал пробовать инструмент и вдруг обморочно побледнел, и рука его сжалась так, что едва не хрустнул смычок.