А Даша с Никитой скачут себе чистым полем, быстро их несут кони борзые. Богу благодарение, ни зверь дикий им на дороге не станется, ни башибузук злодейский; только вновь у Даши сердечко всполохнулося, так и ноет, так и щемит. Говорит Даша: „Ну-ка, Никитушка, слезь с коня, припади ухом к сырой земле, чует мое сердце недоброе, нет ли за нами погони“. Дивится Никита: „Уж от Лупанарии лупанарской далече угнали. Разве кто нас теперь достигнет?“ Сказал так Никита, но с коня соскочил, припал ухом к сырой земле. „Ай, Даша! — говорит. — Слышу! Опять слышу я людскую молвь и конский топ!“ — „Это за нами гонят! Не оставь же нас, Бог!“ — Даша сказала и тотчас махнула рукавом — обернула коней ивами плакучими, Никиту Кожемяку — волхвом стариком-старинушкой, а сама сделалась Божьим храмом. Наезжают процентщики, по дороге обтрепались, изголодались — злые, красноглазые — говорят: „Эй, старый пень! Не видал ли ты где здесь колодца?!“ — „Нет, люди добрые, не видал; без малого сотню лет здесь жительствую, всяк пригорочек знаю, а колодца — нет, ни одного колодца на двадцать верст не видывал“. Плюнули процентщики себе под ноги, повернули назад. Прискакали в свою Лупанарию, пошли к царице с докладом: „Ваше Царское Лупанарское Величество! Видать, кони у беглых ходче наших — ушли лиходеи окаянные. Нет их следа в чистом поле. Нигде не нашли ни колодца, ни сокола; только в пути и видели, что Божий храм да волхва-старичишку“. Завизжала Лупа царица, точно резаная, похватала процентщиков за волосья и ну их лбами бить-колотить, пока сама не смаялась-затомилась, пока с ног не свалилась. „Ах, вы ж, головы мякинные, полоухие, ах, вы ж, колоды еловые! Что ж вы храм не разломали?!! Что ж волхва не захватили?!! Ведь это они самые были“
Долго выть Лупа царица не стала — вскочила верхами на огромную железнозубую свинью и сама поскакала вдогонь. Понеслась свинья лупанарская семимильным скоком, из пасти пламя пышет, из ушей дым столбом.
Только все Дашино сердце ведает. Опять говорит Даша: „Ах, Никитушка! Что-то, мила ладушка, сердце мое не покойно. Слезь с коня, припади ухом к сырой земле, нет ли за нами погони“. Никита только в усы шелковые улыбается: „Уж до крова отцовского рукой подать! Вон храмы родные виднеются“. — „Послушай меня“. Припал тогда Никита к сырой земле. „Нет боле за нами никакой погони, — говорит. — Ничего не слышно!“ Даша сама сошла с доброго коня, прилегла к сырой земле и говорит: „Ах, Никитушка! Слышу сильную за нами погоню. Ох, стучит-брячит, сама Лупа царица за нами гонится! Не знаю, не придумаю, что и делать!“
Вдруг вспомнила Даша, что были у нее три вещицы: щетка, мыло и полотенце. „Вот же Бог милостив! Есть у меня оборона!“ — говорит, возрадовавшись. Махнула назад щеткою, крикнула: „С лесу пришла — на лес пойди!“ — и тут же сделался за их спинами большой-пребольшой, густой-прегустой дремучий лес: руки не просунешь, а кругом в три года не обойдешь! Прискакала на своей огромной свинье Лупа царица, видит: дальше пути нет — лес дремучий раскинулся. „Нет, — закричала, — для меня то не препона!“ Стала она заедино со своей свиньей грызть дремучий лес. Грызли, грызли — только треск стоял — все зубы поломали, а проложили себе тропочку, пробились и опять в погонь. Даша и Никита коней своих плетками шелковыми хлещут, да Лупа царица не отстает. Близко, ох, близехонько нагоняет, только рукой схватить. Даша бросила назад мыло, крикнула: „С земли пришла — на землю пойди!“ — Сейчас же сделалась большая-большая гора: ни пешему пройти, ни конному проехать! Зарычала Лупа царица: „Ах, так?! Ну для меня и это не препона!“ И ну купно со своею свиньею в той горе ход копать. Копали-копали — камнями грохотали — все когти да копыта сточили, прорыли себе нору и опять помчали за ними. Уж теперь совсем нагоняют, вот сейчас схватят. Нет, видно, спасения! Тут Даша махнула назад полотенцем, крикнула: „С воды пришла — на воду пойди отныне и довеку“ — и сделалось великое-великое море. Лупа царица прискакала к тому морю бескрайнему, видит, теперь-то дорога заставлена. Завыла, заревела она звериным голосом — стала Змея Змеевича, сына свого, вызывать.
Тучи нет, а гром гремит; дождя нет, а молнии так и хлещут — летит Змей Змеевич о двенадцати головах, о двенадцати хоботах. А и засвистал он таким посвистом, от которого крыши на домах покривилися. Закричала ему царица Лупанарская: „Догони, перейми Никиту Кожемяку и Дарию царевну! Хочешь — в море утопи, хочешь — там съешь-сожри, хочешь — к себе в берлогу унеси! Толька вынь из них сердца человечии!“
Нагнал Змей борзых коней в чистом поле. Да были у Никиты Кожемяки к седлу копье да добрая поляница привязаны. „Что ж, — говорит Никита Даше, — не уйти нам видать без драки-кроволития“. Разгорелось у Никиты Кожемяки ретиво сердце, стал он Змея Змеевича конем топтать, копьем колоть. А поляницей махнет по башкам — будто траву косит. Только не может Никита Змея перебить. Уж дрался Никита Кожемяка со Змеем Змеевичем трое суток и совсем изнемогать стал. Говорит ему Дария царевна: „Бился ты со Змеем трое суток, так подерись еще три часа — и побьешь ты змею ту проклятую!“ Тут схватил Никита Кожемяка Змея Змеевича за хвост кольчатый и ну тем Змеем помахивать, о сыру землю постукивать. Пошел тогда Змей кровью черною и молит Никиту жалостно: „Не бей меня до смерти, Никита Кожемяка! Сильнее нас с тобой в свете нет, разделим всю землю, весь свет поровну: ты будешь жить в одной половине, а я — в другой“. Не стал Никита Кожемяка ко вражьей речи слух преклонять, взял да и оторвал Змею последнюю голову, а тело его на куски изрубил и в море утопил…“
Тут Даша на часы взглянула и вскрикнула:
— Половина третьего! Надо же еще к дяде за вещами заехать, за билетом…
— Извини, — Никита похлопал приятеля по плечу. — Даша сегодня уезжает. Пора нам шагать.
— Жаль, — признался Федор Тютчев, — жаль, что опять итога не достигли.
— На этот раз, птица ты наша сладкоголосая, итога все-таки достичь удалось. Там несколько строчек осталась.
На прощание поэт Федор Тютчев подарил им такое стихотворение:
— Не жалобься, Бавкида, зря осенних слез не лей,
В срок явится божественная майская гроза,
С бою Филемон, и пусть плывет клин журавлей,
Не жалобься, Бавкида, зря осенних слез не лей.
Вернутся в мир нефритовые бусы тополей
И примул золотых простосердечные глаза,
Не жалобься, Бавкида, зря осенних слез не лей,
В срок явится божественная майская гроза!
В нервозной сутолоке автобуса (а, может, троллейбуса или трамвая) ехали они к дяде (он же учитель) за Дашиными вещами, за билетом.
— А куда тебе? — спрашивал Никита. — В смысле, где ты живешь?
— Недалеко, — отвечала Даша. — Есть такой небольшой городок… Сорок минут на электричке. Святая Русь называется.
— Вот как. Надо же, — усмехнулся Никита. — Я ведь тоже оттуда. Правда, не был я там… Сколько это?.. В общем, давно не был.
Они стояли, смотрели друг на друга, и, когда Даша уже собиралась что-то сказать, Никита опередил ее:
— А ты не будешь против… Даша, можно я вместе с тобой поеду? А? Сколько лет уже мать-отца не видел… Ей-богу, стыдно. Живу, как Иван Безродный.
— Конечно! Конечно, поехали! — выпалила девушка, а взор ее светозарный пересекла радуга от набежавшей слезы.
В тот же день уехали Никита с Дашей в Святую Русь.»
Здесь, собственно, и заканчивается та невероятная, воистину фантастическая пьеса, кем-то зачем-то поставленная на просторах нашего края. Кто из персонажей лучше, кто хуже справился со своим долгом, не нам судить. Есть Судия. Будут и дары по заслугам. А пока еще звучит наша дольняя музыка, пусть бойчее взыграют скрипки да флейты, пусть завьются-закружатся розовые лепестки, ибо действующие лица, наши знакомцы, наши герои жаждут выйти на прощальный поклон.
Алла Медная обретается в специальной такой лечебнице. Большую часть времени, начиненная всякими транквилизаторами, она проводит лежа на кровати, изучая много раз исследованную географию свежевыбеленного потолка. Когда же по упущению милосердных сестер и братьев она вдруг лишается успокоительной начинки, — в ней вновь просыпаются неуемные силы: все койки в палате она сваливает в одну большую гору, забирается на самую вершину ее и уже оттуда кричит истошным голосом, что Имярек Имярекович еще вспомнит ее, поскольку ему без сподвижников никак нельзя, и, как только Имярек Имярекович вновь призовет ее под свое крыло — вместе они дадут последний и решительный… Однако главврач больницы, Наполеон Ильич Македонский, говорит, что состояние Аллы значительно улучшилось, даже почти пришло в норму, и, найдись попечитель, готовый взять ее на поруки, — он бы с удовольствием отпустил литературного критика на волю. Конечно, не слишком юный возраст мешает Алле немедленно обрести сострадательного попечителя. Но, известно, возраст — это не самое главное. Так что, глядишь, — вновь объявится Алла Медная в какой-нибудь редакции. А может быть, вовсе и не в редакции, а в некоем акционерном обществе с ограниченной степенью ответственности или в транснациональной гуманитарной организации.