– Да. Не самое простое удаление. Зубы мудрости иногда нелегко даются, но для меня это – дело привычное.
Виктор пододвинулся к Ормистону.
– Ну у тебя и работенка, парень. Я бы так не смог – день-деньской всяким мудозвонам в рот заглядывать. – Тут он обернулся к Гэвину. – Да я бы был не я!
Гэвин задумчиво посмотрел на дантиста.
– Я слыхал, на зубного надо учиться так же долго, как на врача. Это правда, мужик?
– По правде говоря, так и есть… – начал Ормистон, словно оправдываясь, как человек, который знает, что непрофессионалы часто превратно понимают его профессию.
– Хрена себе! – перебил его Виктор. – Хорош пиздеть! У вас, дантистов, один только рот, а докторишкам все тело лечить надо! Ты мне не втирай, что зубному надо столько же зубрить, сколько другим врачам!
– Да не, Вик, тут.дело в другом. С твоей сраной логикой можно сделать вывод, что ветеринару еще больше учиться надо, потому что им зубрить не только про людей, а еще и про кошек, и про собак, и про кроликов, и про коров… У разных животных разная физиология.
– Э-э-э, я такого не говорил! – возмутился Виктор, размахивая пальцем перед лицом у Гэвина.
– Я в том смысле, что принцип тут один и тот же, вот я о чем. Чтобы лечить целое существо, надо учиться дольше, чем чтобы лечить одну часть этого существа. Ты ведь об этом?
– Типа того, – огласился Виктор, а Ормистон попытался вернуться к чтению газеты.
– Выходит, по той же логике, чтобы лечить много разных существ, надо учиться еще дольше, чем чтобы лечить какое-то одно существо, так?
– Не-не-не… – перебил его Виктор. – Че-то не катит. Мы ведь о человеческом обществе говорим, ага?
– И что?
– Ну так не об обществе собак или кошек…
– Погоди-ка… – вступился Гэвин. – Гы типа говоришь, что у нас в обществе человек – самый ценный вид, так что инвестиции в обучение людских врачей…
– Должны превосходить инвестиции в обучение врачей для животных. Типа так, Гэв. – Виктор повернулся к Ормистону. – Так ведь, мужик?
– Полагаю, в чем-то вы правы, – рассеянно отозвался дантист.
Гэвин задумался. Что-то не давало ему покоя. Люди как-то неправильно обращались с животными. Да и сам он – даже не покормил кота. Стоило два дня потусить, и он уже забыл, что обещал матери зайти к ней домой и покормить Спарки. Мама уехала к сестре в Инвернесс. Кота она обожала. Частенько называла его по ошибке Гэвином, и сын старался не показывать, как это его ранило. Парень почувствовал укол совести.
– Вик, слушай, мне надо топать. Только что вспомнил, мамке обещал зайти к ней и покормить кота. – Гэвин поднялся, Виктор тоже. Они еще раз обнялись. – Ну что, мужик, без обид?
– Без обид, мужик. Надеюсь, она к тебе вернется, – у ста; ю ответил Виктор.
– Да, парень, ты же знаешь, каково мне… – кивнул Гэвин.
– Ага… Ну давай, Гэв. В субботу на той неделе наши дома с “Абердином” играют… На кубок, ваще…
– Ага. Выходит, сезон на той неделе закончится, если не считать разборок в зоне вылета.
– Это, парень, работенка не бей лежачего, но чё делать-то. Увидимся в “Четверке лошадей”.
– Точняк.
Гэвин повернулся и вышел из паба. Он направился вверх по Помхель-стритили Похмель-стрит, как ее называли. МДМА постепенно выходил из организма, и все тело сотрясала дрожь, хотя было совсем не холодно. Он вытащил из кармана флайер ночного клуба. На рекламке было написано имя – САРА – и семизначный телефонный номер. Надо срочно позвонить по этому номеру. Это любовь. Точно. Нет нужды в идеальном месте и времени, чтобы выразить ее. Просто надо выразить – и все.
Рядом была телефонная будка. Внутри говорила какая-то азиатка. Гэвин хотел, чтобы она закончила разговаривать по телефону. Больше всего на свете. Потом он почувствовал, как сердце колотится в грудной клетке. Нет, в таком состоянии нельзя с ней говорить, он опять все проебет. Теперь ему хотелось, чтобы женщина говорила по телефону вечно. Вот она повесила трубку. Гэвин развернулся и пошел вниз по улице. Теперь не время. Пора было пойти к матери, покормить кота, Спарки.
Посвящается Дэйву Биру
1
Альберт Блэк, настороженно поблескивая глазами, сидел в пышном саду и потягивал из бокала чай со льдом. Флора и фауна тропической зоны была ему непривычна: красно-черная птица, издав воинственный клич со стратегической высоты эвкалипта, взмыла в воздух. Блэк вернулся к пальмам, танцующим самбу на холодном ветру, мимоходом подумав о знаках, хотя слово “авгур” и было на его вкус слишком римским, слишком языческим. В результате его взгляд уперся в серо-голубые воды залива Бискейн и скользнул дальше, к небоскребам на побережье Майами, нахально сияющим в лучах утреннего солнца. Эти высотки казались ему безвкусными. Несмотря на страстность телепроповедников и непременную набожность политиков, Америка произвела на него впечатление самой безбожной страны из всех, где он побывал. Зрелище застройки нового финансового квартала смутно напомнило ему о магниевом мерцании первого космического корабля “Аполлон”, некогда стартовавшего к Луне неподалеку; мы уходим все дальше от небес.
Подняв бокал с чаем, Блэк поймал свое отражение. Несмотря на преклонный возраст, лицо сохранило костлявую, угловатую форму, и кожа осталась бледной. Серая щетина торчала по бокам головы, а макушка отблескивала розовым. Он поправил фирменные очки с толстыми стеклами в черной оправе, сидящие на ястребиной горбинке носа. Под ними скрывались маленькие, темные глаза, до сих пор воинственно горящие, несмотря на поселившуюся в них печаль, будто взывающую к сочувствию. Но вокруг не было ни души, и давить на жалость – не в его духе. Сжав губы, он стер признаки слабости с лица, и поставил бокал на белый кованый столик.
“Вечно Уильям с Кристиной никак не могут собраться в церковь. Каждое воскресенье одно и то же: волокита, задержки. Даже Марион так до конца и не поняла суть пунктуальности, и что надо подавать хороший пример. Не прийти вовремя в дом Божий – недопустимая грубость по отношению к Господу. Сами по себе опоздания – проклятие, они крадут у нас время, тратят его по пустякам…”
Он почувствовал, как внутри вздымается привычная волна пагубной силы, и стал душить, скрипя зубами, это кошмарное жжение в душе. Хуже всего приходилось, когда он против воли поутру открывал глаза, и его подкашивало жестокое ожидание, надежда, что она вернется.
Но Марион покинула этот мир.
Они прожили вместе сорок один год, и она унесла с собой лучшую его часть. Он бессильно смотрел, как рак сжигает ее тело, высасывает из нее жизнь, пожирает ее изнутри. Альберт Блэк посмотрел на залив. Он мог бы болтаться там, бесцельно трепыхаться в воде, как сейчас – в густом, теплом воздухе. Ничего не осталось; дрогнули даже его основные принципы и его вера.
“Почему Марион? Зачем? За что, Отче?
Но правильно ли ждать справедливости от Бога? Может, такие мысли лишь показывают суетность тех, кто жаждет видеть себя выше в промысле Божьем? Как самонадеянно мечтать о справедливости для себя лично, если мы благословлены правом быть частью чего-то большего, бессмертного!
Или нет?
Да! Прости, Отче, что усомнился!”
Птица вернулась и, бросив на Блэка острый, колючий взгляд, с нарастающей злобой залилась пением.
– Да, друг мой, слышу тебя.
“Да. Мы не спешим справедливо относиться к другим видам на Земле, но смеем жаловаться, что высшая сила отбирает наши жизни”.
Птица, словно удовлетворившись ответом, улетела прочь.
“Но Марион… в мире полно грешников, а он забрал тебя.”
Как бы Альберт Блэк ни вспоминал яростный накал Ветхого Завета, черпая в нем презрение к неисправимым слабостям рода человеческого, перед его мысленным взором всегда вставало лицо Марион. Даже когда ее не было рядом, ее мягкость гасила его гнев. Но после ее смерти ему пришлось усвоить мучительный урок, напоенный едва ли не горькой радостью: это всегда была она, не Бог. Теперь ему стало ясно. Его спасала и очищала ее любовь, а не собственная вера. Искупала его грехи. Наполняла смыслом жизнь.
Он всегда представлял ее молодой; как в день их знакомства, когда они встретились в церкви в Льюисе, в холодное и ветреное воскресенье октября. А теперь, после ее ухода, он ощутил, как его оставляет другой спутник, бывший рядом всю жизнь. Сколько бы он ни повторял главы и стихи Библии, какие бы псалмы ни звучали в его голове; как бы ни пытался он направить ярость на других людей, особенно неверующих, сомневающихся, иуд и лжепророков, Альберту Блэку пришлось признать, что он злится на Бога за разлуку с Марион.
Разъехавшись с дочерью, Кристиной, живущей в Австралии, Блэк обнаружил, что, приехав во Флориду, к остаткам своей семьи, ни в коей мере не обрел здесь утешения. Его сын, Уильям, работал бухгалтером: традиционная и почетная профессия для шотландского протестанта. Но он устроился в кинопромышленность. Блэк всегда ассоциировал этот пустозвонный бизнес с Калифорнией, но Уильям объяснил: крупные студии ведут деятельность во Флориде из-за налоговых льгот и местной погоды. Однако Альберту стало ясно, что сын перенял упаднические атрибуты этой низменной индустрии.