Я никогда не мог по-настоящему поверить в то, что происходило вокруг меня, мне всегда казалось, что это еще не начало, еще не настоящая жизнь, это всего лишь кто-то рассказывает мне, как должно быть дальше, как оно все будет выглядеть, когда они демонтируют декорации и запустят всю эту машину в ход. В отличие от них, тех, кто включался в игру, ощущал кровь и мясо проходящего времени, я не мог полностью, на все сто, принять условность такого расклада, я не верил до конца в их безумие, в их непрощенность, мне мешала та легкость, с которой они портили жизнь себе и окружающим, та легкость, с которой они себя этой жизни лишали. Мне всегда казалось, что это довольно интимное занятие — лишать себя жизни, они же доказывали что-то совсем противоположное, они пытались убедить всех вокруг, а главным образом все ж таки самих себя, что их крест, их уродство, их рок-н-ролл можно нести легко и весело и что самой большой проблемой такого крестного хода может быть только проблема с покупкой алкоголя. Я остался при своем мнении. Их почти не осталось в живых.
Вот, к слову, тоже не совсем красивая ситуация, когда ты резко и крайне болезненно начинаешь разочаровываться в своих героях, в апостолах, которым хотя и не верил до конца, но верить, во всяком случае, так хотел, а тут вдруг прошло время, собственно — для тебя прошло, а для них просто закончилось, и ты уже не чувствуешь к ним ничего, кроме ненависти, ненависти прямой, контактной, от которой, думаю, их души по ту сторону врат тяжко воют и бьются друг о друга. На самом деле ее появление, появление этой ненависти, легко было предвидеть еще тогда — пятнадцать лет назад, в начале девяностых, на всех тех концертах с разъебанной аппаратурой, на всех тех хатах, по всем тем углам и норам, где будто бы залегала мощная харьковская контркультура, харьковская рок-школа, и откуда она, в большинстве своем, так и не выбралась. Когда ты в семнадцать лет встречаешься с апостолами и таскаешься с ними с одной тайной вечери на другую, из одного гастронома в другой, ты уже не простишь им ни их старения, ни их — совершенно естественной — усталости, ты будешь требовать от них, чтобы они до конца оставались с тобой и стояли на тех самых раскаленных углях, на которых стоишь ты сам, ты будешь считать необходимым каждый раз напоминать им — я пошел за вами, помните, тогда, когда вы стояли и пили свое вино, с утра, пятнадцать лет назад, я пошел за вами, хотя мне было только семнадцать, а у вас уже были свои дети, я поверил вам, когда вы сказали, что существует сквозняк, который можно ощутить, если встать в нужном месте, если держаться своего рок-н-ролла, я не мог не поверить вам, когда вы рассказывали мне об обратной стороне жизни, о черном густом воздухе, наполненном тополиным пухом и шумом рваных динамиков, я хотел вам верить и я вам верил, и потому не смейте теперь отказываться от всего сказанного, не смейте падать на серый тротуар, я просто не позволю вам отойти в сторону и оставить меня одного, на этих раскаленных углях, на которые вы меня завели своими ебаными апостольскими посланиями, вставайте, вставайте и оставайтесь вместе со мной, даже не думайте избежать этого огня, даже не мечтайте, суки, что я оставлю вас в покое, до конца своей, блядь, жизни, до того времени, когда огонь полностью сожрет мое сердце и мои легкие, я буду разбивать ваши почки своими старыми кедами, я вас достану в ваших могилах, в которые вы так быстро и так легко спрятались, я вытяну вас из ваших ям и склепов и стану таскать по запыленным улицам Харькова ваши мертвые тела, я понесу на спине каждого из вас, словно свой крест, потому что у меня не осталось в этой жизни ничего, кроме ваших мертвых туш, кроме вашего апостольского гноя на моих пальцах, кроме этих раскаленных углей под ногами, о которых вы, блядь, ничего не говорили, о существовании которых вы забыли меня предупредить, ни словом о которых не обмолвились, ни одним словом, ни одним, блядь, намеком!
Я никогда не мог по-настоящему почувствовать себя причастным к тем великим и фантастическим событиям, которые происходили вокруг меня на протяжении всей моей жизни, мне всегда необходимо было дистанцироваться от происходящего, иметь свою фору во времени и пространстве, чтобы посмотреть на все это со стороны, чтобы суметь зафиксировать и запомнить малейшие детали и подробности, а зафиксировав, прятать их от посторонних глаз, словно ожоги на коже. Из-за этого своего постоянного стремления запомнить все я упустил самое главное — упустил свою, персональную возможность пройти сквозь невидимые врата, ощутить адский сквозняк, сдохнуть в тридцать девять лет, успев за это время прожить все, что можно было прожить; очевидно, в свое время мне просто не хватило смелости и отваги, чтобы пойти за ними, ступать за ними след в след, находя на мокром песке отпечатки их кедов.
Всю жизнь мне приходится встречаться с ними, натыкаясь на этих призраков из прошлого, в темных коридорах и переходах подземки, в салонах такси и музыкальных магазинах, видеть, как их поломала жизнь, как их изуродовала их музыка, как ужасно и потасканно выглядят они в этой жестокой справедливой жизни, без апостольских косух, без хоругвей и дудок, без всего андеграунда и рок-школы, прокрученные через мясорубку, пропущенные через трубы крематориев, вывернутые, словно черная футболка, с тополиным пухом в волосах, который им занес потусторонний невидимый сквозняк, —
наркоман-Костик, бывший гитарист, который мечтает по новой собрать свою группу, а пока что стоит на входе в ночной клуб и не пропускает никого без билета, с заначкой гаша в заднем кармане своих вельветовых джинсов;
сумасшедшая девочка Мария, с сотней бобинных записей, со всеми альбомами ти рекса и джетро талла, в комнате которой пахнет котами и безумием;
чувак из рок-клуба, который работает грузчиком на вокзале, а попав случайно на джем, не может даже настроить гитару, ту самую, на которой он играл добрых пятнадцать лет;
Сэр, который неожиданно умер в августе и теперь лежит во дворце культуры работников связи, наблюдая, как его друзья прощаются с ним и целый день крутят для него музыку, которую он любил при жизни, даже не зная, та ли это музыка, которую бы он хотел услышать на своих поминках, а главное — даже не зная, у кого можно об этом спросить. Им просто нечего сказать друг другу в этом дворце культуры — они не знают, нравится ли ему музыка, которую они крутят, он, слушая музыку, которая ему нравится, не знает, кого тут попросить, чтобы ее наконец выключили.
10
Sex Pistols. Anarchy in the UK. Полгода жизни, паленое мясо дней, проведенных на площадях и улицах; в итоге остается чувство радости, ощущение ровного полета в горячей синей пустоте; светлые звезды и холодные воды, которые сопровождают наше перемещение в сторону мудрости и покоя, — лишь часть того, что на самом деле происходит, видимая, но неполная. Под поверхностью, под темным густым слоем внешнего прячутся мельчайшие и важнейшие детали, которые легко ныряют на дно, избегая твоих прикосновений. Истории, только на первый взгляд похожие друг на друга, случайные лица, которые тщетно изгоняешь из памяти, словно саранчу с пшеничных полей, имена, которые выкрикивались во тьме, телефоны, которые записывались на ладони, что со всем этим произойдет потом, если кроме меня они никому не будут нужны, если на них никто так и не обратил внимания, — что с ним будет потом? К кому будут приходить эти призраки, потеряв меня, потеряют ли они свою способность появляться в воздухе, держаться за него так, как они держатся за него теперь? Насколько они зависимы от нас, насколько связаны с нами? Возможно, все наоборот, возможно, это я охочусь за своими призраками, ежедневно нуждаюсь в их присутствии в своей жизни, тогда как они могут обходиться без меня легко, без потерь, они давно прожили меня как отдельную короткую историю и совсем обо мне не помнят, а если и пролетают иногда за моими окнами, то совершенно случайно, даже не обращая на меня внимания. Все может быть.
Хуже всего будет, когда я вдруг все это забуду, это чуть ли не единственное, чего я действительно боюсь, — забыть, утратить все, что таким удивительным и неожиданным образом произошло, лишиться памяти, лишиться главного. То, что выхватывается из окружающего пространства, то, из чего старательно и настойчиво складываются рисунки, понятные только тебе, то, к чему бесконечно возвращаешься, пытаясь справиться с этим и ощущая, как твои собственные рисунки выскальзывают из понимания, — все это странным образом лежит совсем близко, почти на поверхности, стоит лишь пробить эту поверхность, как консервную банку, и все: вот она — наша с тобой жизнь, наша с тобой кровь; в воздухе за тобой на какой-то миг остается сквозняк, и этого сквозняка, этого движения в воздухе совершенно достаточно, чтобы ощутить и понять, как ты рос, как ты вгрызался в эту жизнь, как выбирался на холмы и сваливался в черные ямы, как проваливался в глубокий снег и нырял в черную августовскую воду; по этому сквозняку, который ты поднял, пройдя сквозь время, можно догадаться, как сильно ты любил и как будет не хватать тебе твоей любви там, где ты скоро исчезнешь.