О, поверьте, я всеми силами пытался спастись! Я вскочил с того места, где мы лежали с Труди Меннен, неистово натянул одежду и, не обращая внимания на ее недоуменные вопросы и озадаченную тревогу, помчался домой. Я взлетел по лестнице, бросился на кровать и зарыл лицо в подушку, дергаясь и извиваясь в потной агонии, непрерывно отвергая Мысль — и постепенно сдаваясь ей. Три дня я не мог есть, и мои обеспокоенные родители решили, что я тяжело болен. Они не ошиблись. Позвали доктора Вольфа. Он обследовал меня, поцокал языком, засунул палец в мой задний проход, вытащил его, посоветовал матери каждые четыре часа устраивать мне обертывания холодной мокрой простыней и отбыл, недвусмысленно оставив счет на прикроватном столике. Моя голова раскалывалась, горло пересохло и пылало, я дрожал и одновременно потел. Когда я, наконец, заснул, вернулся детский сон про огромную птицу и лишил меня тех крох отдыха, которые я надеялся получить. Даже бессознательность не приносила забвения. Когда я хотел облегчиться, отцу приходилось поднимать меня, но если он работал на ферме, а мать не слышала моих стонов, я просто ходил под себя, и простыни покрывались желтыми, вонючими пятнами.
Наконец, утром третьего дня, я забылся судорожным сном. Было около девяти часов. Открыв глаза, я понял, что пытка закончилась — Мысль выгрызла себе место в самом центре моей души и надежно там обосновалась. Я осознал, что теперь она всегда будет со мной. Следовательно, борьба потеряла смысл. Я смирился — или вынужден был смириться, ведь из-за слабости я не мог сопротивляться — с гранитной плитой отчаяния, придавившей мое сердце. Да, пытка закончилась, но тихая, вечная безысходность только начиналась.
Мне подобало стать практичным. Составить список дел, которые можно выполнить в той темноте, где я теперь жил, и действовал, и существовал. Следовало совершить всё возможное, чтобы свести к минимуму горе, приносимое окончанием так называемого «счастья». Я начал с Труди. Какой смысл в днях жареных цыплят, и пива, и близости под лучами солнца, если, закончившись, они оставят только пустоту и боль? Надо отказаться от них прежде, чем они откажутся от меня. Конечно же, Труди не поняла. Она расстроилась, и смутилась, и разозлилась.
«Скажи, что я сделала неправильно!» — кричала она, притянув меня к себе и сильно встряхивая.
«Ничего».
«Тогда почему, почему?».
Я отвергал любые проявления ее привязанности, отказывался от приглашений на прогулки и от бесед, я избегал ее общества, как будто она страдала каким-то инфекционным заболеванием. В конце концов, она нашла меня, загнала в угол и прижала к стене. Она чуть не плакала.
«Я же твой друг! — сказала Труди. — Почему ты так поступаешь со мной? Отвечай!»
Я хранил молчание.
«Ублюдок, ублюдок, ублюдок!»
Подавшись вперед, она поцеловала меня прямо в губы. Потом ударила кулаком сбоку по голове и убежала, а я сполз на землю, по моему лицу струилась кровь. Мы больше никогда не разговаривали. Однако я знал, что Мысль верна: несчастье Труди наполнило меня страданием, было почти невыносимо видеть, как она мучается, но, когда, наконец, она смирилась и решила жить дальше одна — когда несчастье закончилось — я почувствовал глубокое, абсолютное облегчение. И благодарность. Конечно, Мысль была правильной! Ее смысл подтвердился в моей жизни, как я и предполагал. И почему я раньше не понимал этого?
С моими родителями произошло примерно то же самое, что с Труди, и если боль, вызванная их страданиями, была сильнее, то и облегчение, когда она утихла и они поняли, что я изменился — или, скорее, меня изменила истина Мысли — оказалось более полным. Матери пришлось особенно тяжело: я отказывался ответить улыбкой на улыбку, избегал ее ласк, отворачивался от протянутой, дрожащей руки. Все наши разговоры стали формальными и обыденными. Она хандрила и теряла вес, перестала заботиться о своей внешности и личной гигиене. Мучения отца проявлялись не столь явно, но я знаю, в глубине души он сильно переживал. В итоге они тоже смирились с неизбежным, и на смену моим собственным мукам пришло мертвое, унылое, тяжелое чувство покорной благодарности, что всё закончилось. Однажды, проходя мимо приоткрытой двери на кухню, я подслушал их разговор.
«Это все та болезнь, — шептала мать. — С тех пор он и изменился».
«Вряд ли он когда-нибудь снова станет прежним», — ответил отец.
«Как ты думаешь, что это было? Какое-то воспаление мозга?»
«Не знаю. Знаю только, что он больше не наш сын».
Тут моя мать разрыдалась, и я тихо прокрался наверх, в постель.
После всего произошедшего не было смысла оставаться дома, и я сообщил родителям, что уезжаю на поиски работы в город или даже в столицу. Моя мать уже выплакала все слезы, поэтому ее глаза оставались сухими, и она просто молча кивала. Отец предложил помочь с вещами, но я сказал, что справлюсь сам. Он дал мне небольшой пакет с деньгами, чтобы начать новую жизнь. В последний раз обернувшись взглянуть на наш дом, я увидел стоящую в дверях мать. Она казалась такой маленькой, хрупкой и ранимой. Потом вышел отец и, слегка нахмурившись, обнял ее. Я отвернулся и пошел прочь.
Конечно же, теперь я начал понимать, почему мне пришло в голову стать писателем. Только таким способом я мог создать мир, в котором цыплята и пиво, дружба и любовь, нежная материнская забота и безмолвная отцовская гордость никогда не кончаются. Я мог придумать любою вселенную — и жить в ней! По крайней мере, большую часть времени. В конце концов, не было смысла влюбляться в красивую девушку и жениться на ней, ведь рано или поздно всё закончится, даже если только со смертью. Сам же я мог с тем же успехом жениться на созданной мной девушке, которая не умрет. Она проживет столько же, сколько я; вернее, переживет меня. Видите, как просто получается? И совершенно неважно, если мой вымышленный мир никогда не опубликуют, ведь он всегда будет в моей голове. А если он мне надоест, я могу изменить его, обновить и освежить, населить персонажами, делающими исключительно то, что я пожелаю. В этом личном мире никогда не произойдет ничего неправильного: небо всегда будет василькового цвета, всегда будет лето, хлеб всегда будет свежевыпеченным, дружба никогда не померкнет, а любовь только усилится. Я собирался жить ради этого: маленькая комнатка где-нибудь в городе, набор ручек и бумага; кофейня поблизости, где можно выпить чашечку кофе и съесть кусок торта, если проголодаешься; прачка, которая будет стирать для меня за умеренную плату. Чего еще желать? Всё оставшееся время я мог посвятить созданию моего собственного прекрасного, счастливого, вечного мира. Так я и поступил.
— Да что вы имеете в виду?
— Я имею в виду, что я создал этот мир. Я — его творец.
Доктор Фрейд взмахнул дрожащей рукой.
— Всё это?
— Да.
— Замок Флюхштайн, графа Вильгельма, Адельму… Я кивнул.
— Вы всё написали?
— Именно. И с тех пор я его исправляю.
— Ach, mein Gott!
— Я попросил у графа бумагу и ручку, якобы желая поблагодарить архиепископа за нелепый Обряд Исцеления, и начал все переписывать. Я сделал число вторым. Я превратил коров в мирных и покорных животных, какими они и должны быть…
— Schwachsinniger[78]! Как вы могли проявить такую безответственность?
— Я думал, — возразил я, — что всем понравится.
— Не обманывайте себя, мой друг! Вы хотели только одного — чтобы Адельма в вас влюбилась. Ваши претензии на альтруизм прямо-таки тошнотворны!
— Но это сработало! Ну, сначала эффект казался нестабильным. То она, расчувствовавшись, кричит, что не может без меня жить…
— То, — вставил доктор Фрейд, — совокупляется с Малковичем и говорит всем подряд, что презирает вас.
— Я начинаю задумываться, зачем я это сделала, — пробормотала Адельма. — Это было страшно неприлично.
— Простите, доктор, — произнес Малкович тихим, извиняющимся голоском. — До совокупления вообще-то не дошло…
— А вам не кажется, — громко вскрикнула Адельма, — что мне лучше знать, кто со мной совокуплялся, а кто нет?
— Со временем эффект усилился и стабилизировался, — заметил я.
— Но с тех пор как наступило второе число, время стало вашим врагом, верно?
— Да, — прошептал я, печально опустив голову, — это так. Граф превратился в хилое ископаемое. Я так возненавидел хлеб, что вычеркнул его, и в городе начался кровавый бунт… Профессор Бэнгс окончательно лишился рассудка, потому что его Unus Mundus Cubicus разрушена… Я сделал миссис Кудль королевой cordon bleu[79] — и у нее случился нервный припадок. Все состарились и одряхлели.
— Кроме меня, — напомнила Адельма. — Почему я не состарилась?
— Потому, — медленно ответил я, обернувшись к ней, — что я люблю тебя.
— Что?
— Ты — единственный человек во всем этом отвратительном кошмаре, о котором я действительно беспокоюсь. Ты не состарилась, потому что тебя защитила любовь.