Все романы Ричардсона, в особенности же „Грандисон“, представляют собой, объективно, своеобразную форму „полемики“ со Свифтом. Образами Памелы, Клариссы и, в особенности, непогрешимого сэра Чарльза Грандисона Ричардсон словно хочет опровергнуть то пессимистическое истолкование „человеческой природы“, которое дал Свифт в своих „йэху“. Он далек от того, чтобы отрицать существование и активность „зла“ в существующем мире; но ни Ловласы, ни Джемсы Гарлоу, как бы охотно они ни творили зло, не в силах, по убеждению Ричардсона, нарушить надолго извечную гармонию бытия. Добродетель Памелы, Клариссы, Грандисона побеждает зло уже здесь, на земле, и ничто не может поколебать уверенности их создателя в том, что счастье и добродетель могут сопутствовать друг другу в этом мире, как бы ни доказывал обратное ненавистный ему автор „Басни о пчелах“.
Но в то же время Ричардсон вносит в английскую просветительскую литературу XVIII века отсутствующие в ней обычно черты. Как и большинство его английских современников, он склонен развенчивать высокий гражданский героизм, восходящий к образцам классической древности. Ко времени создания „Памелы“ и „Клариссы“ домашние буржуазные добродетели героев „Зрителя“ и „Болтуна“ уже давно вытеснили из сердца английских читателей героические доблести Катонов. Античные герои, добродетелями и подвигами которых вдохновляются французские просветители, уже непонятны Ричардсону. В свое изображение частной жизни и частных судеб людей своего времени он вносит, однако, возвышенный пафос, заставляющий вспомнить о классической трагедии XVII века. Характеры и события, описываемые Ричардсоном, кажутся значительнее и серьезнее тех же или сходных характеров и событий, изображаемых в жизнеописаниях Дефо, комических эпопеях Фильдинга и авантюрно-бытовых романах Смоллета. Они стоят дальше от каждодневной прозы, в них больше неожиданного и необычайного, они поражают не комической гротескностью, но исключительным драматизмом. Слово „герой“ употребляется Ричардсоном в применении к его персонажам серьезно, без той лукаво-пародийной усмешки, которая так часто сопровождает его у других английских романистов того времени.
Ричардсон ратовал за принципы нового буржуазного искусства не менее усердно, чем большинство современных ему английских писателей. И в личной переписке, и в „редакторских“ комментариях к своим романам он неизменно противопоставляет свое творчество традициям аристократического искусства. В „Сэре Чарльзе Грандисоне“, например, находим любопытную критику „Принцессы Клевской“ Лафайет. С той же точки зрения „простого здравого смысла“ критикует он устами Памелы и „Андромаху“ Расина, известную ему по переделке Амброза Филипса под названием „Несчастная мать“.
И все же никто из современных Ричардсону английских романистов не обнаруживает в своем творчестве такого тяготения к „поэтическим тонкостям“, как автор „Памелы“ и „Клариссы“. Уже Вильям Хэзлит, английский критик-эссеист начала XIX века, справедливо отмечал его близость к „галантной“ литературе XVII века.
Трудно, конечно, говорить о непосредственном влиянии классицизма на творчество Ричардсона. Известно лишь, что он высоко ценил памятники эпистолярного искусства XVII века — письма мадам де Севинье и Нинон де Ланкло. Но лучшие из созданных им образов, принадлежа к совсем иному, домашнему, житейскому кругу, проникнуты героическим пафосом, так же как и прославленные образы классической трагедии. Кларисса Гарлоу проявляет в узком мещанском кругу столь же высокую моральную стойкость, что и расиновская Андромаха, судьба которой решалась вместе с судьбами народов и государств. Недаром в заключении „Клариссы“ Ричардсон так пространно рассуждает о принципах классической трагедии, сближая с этим жанром свой роман.
Ричардсон-романист имеет немало точек соприкосновения и с рыцарско-пасторальным романом. Известно, что он высоко ценил Спенсера, слава которого возрождалась в тогдашней Англии; известно, что он был знаком с „Аркадией“ Сиднея хотя бы настолько, чтобы заимствовать оттуда необычное имя своей первой героини — Памелы. К рыцарско-пасторальным произведениям этого типа романы Ричардсона гораздо ближе по тону, чем к бурлескно-плутовскому, „низкому“ жанру XVII–XVIII веков. Его героини по-своему возвышаются над будничной обыденностью так же, как когда-то странствующие принцессы Спенсера и благородные пастушки Сиднея. Читатель не может отделаться от подсказанного ему автором чувства, что, разливая чай, кормя кур или проверяя хозяйственные расходы, Кларисса лишь временно „снисходит“ до общения с каждодневной прозой. Ричардсон никогда не осмелится подвергнуть своих героинь мелким трагикомическим житейским невзгодам. Им никогда не случится свалиться с лошади подобно Софии Уэстерн, или разбить себе нос подобно Амелии Бузе в романах Фильдинга.
Сюжеты ричардсоновских романов, освобожденные от „неразумной“ фантастики и хаотической нестройности рыцарско-пасторального жанра, сохраняют в себе множество романтических перипетий: похищений, переодеваний, преследований. Место волшебников и драконов занимают теперь коварные развратники и их жестокие пособники; жизнь же остается по прежнему полной страшных опасностей, тревог и испытаний. Но это постоянное ощущение глубокой серьезности и драматизма жизни вытекает у Ричардсона из совсем иных предпосылок.
Пафосом своего творчества Ричардсон во многом обязан пуританству. Правда, к тому времени английский пуританизм исторически уже пережил себя. Сам Ричардсон, вероятно, чувствовал себя бесконечно далеким от неистовых „круглоголовых“ кромвелевской Англии, обретавших в Библии оружие для борьбы с земными царями. Сын своего времени, он сторонился всякого „энтузиазма“, презирал политику, вкладывал в уста своих героев рассуждения по поводу трактатов Локка („Памела“) и признавался в частных письмах, что он — не особенный охотник до посещения церковной службы. Революционная пуританская публицистика Мильтона претила ему, пожалуй, не меньше, чем аристократическое вольнодумство Болинброка. И все же дух пуританства продолжает жить в лучших произведениях Ричардсона — в „Памеле“ и, в особенности, в „Клариссе“.
Как ни измельчало английское пуританство со времен предшествующего революционного столетия, оно еще сохраняло немалое влияние в Англии. „Именно протестантские секты, которые доставляли и знамя и бойцов для борьбы против Стюартов, выдвинули также главные боевые силы прогрессивной буржуазии и еще сейчас составляют основной хребет „великой либеральной партии“ {8},- писал Энгельс в 1892 г. В середине XVIII века — как раз в годы творчества Ричардсона — пуританство, снова возродившееся к жизни в лице методизма, смогло привлечь к себе десятки и сотни тысяч английских ремесленников и крестьян — трудового люда, страдавшего от буржуазных порядков новой Англии.
Сам Ричардсон был, впрочем, далек от этого массового религиозного движения, и его произведения во многом как нельзя лучше иллюстрируют известные слова Энгельса о том, что со времени компромисса 1689 г. „английский буржуа… стал соучастником в подавлении "низших сословий", — огромной производящей народной массы, — и одним из применявшихся при этом средств было влияние религии" {9}.
Религия, в целом, приобретает у Ричардсона охранительный характер, — более того, превращается зачастую в настоящую бухгалтерию, где человек и бог выступают как два деловых контрагента. Памела, например, заводит для учета своих благотворительных дел настоящую приходо-расходную книгу под заголовком "Скромная отплата за небесные милости".
Нигде, пожалуй, черты ханжества не сказываются у Ричардсона с такой определенностью, как в его отношении к чувственным проявлениям человеческой природы. Чувственность, с таким жизнерадостным юмором и блеском изображаемая его современником Фильдингом, у Ричардсона находится под запретом. Его герои, — какой бы сложностью и разносторонностью ни отличалась их психологическая характеристика, — кажутся бесплотными призраками по сравнению с полнокровными, пышущими жизнью персонажами фильдинговских "комических эпопей". Положительные герои Ричардсона как будто стоят в стороне от "пути всякой плоти"; даже его Ловласы, и те превращают погоню за чувственным наслаждением в своего рода интеллектуальный спорт, в котором остроумные уловки и ухищрения представляют едва ли не больший интерес, чем преследуемая ими цель.
В послесловии к "Сэру Чарльзу Грандисону" Ричардсон полемизирует с реалистическими романистами фильдинговско-смоллетовского типа, настаивающими на необходимости изображать человеческую природу такой, "как она есть". С точки зрения Ричардсона этот принцип порочен в самой своей основе. Он стремится "очистить" человеческую природу от всех земных стремлений и слабостей. Вот почему возникают в его романах многочисленные сцены, исполненные ложно патетическим духом религиозного самоотречения и аскетизма: так, Памела — молодая мать — хладнокровно сочиняет душеспасительные стихи над колыбелью смертельно больного ребенка, а Кларисса собственноручно составляет символические рисунки и надписи для своего гроба.