Потом я узнал, что Мелдрум вернул мой аванс в десять гиней, оставив их на хранение в регистратуре.
У меня были еще и другие посетители. Хорхе однажды пришел вместе с Дженни. Он был очень нервный, и мне показалось, что он убежден, будто безумие заразно и передается воздушно-капельным путем. Он пришел попрощаться.
– Возвращаюсь к себе в Аргентину. В Англии уже не так весело.
Когда я это услышал, мне стало грустно. Хорхе был самым преданным поклонником моего творчества и всегда хорошо покупал мои картины. От Хорхе я узнал, что Антонена Арто, большого друга сюрреалистов и пионера Театра жестокости, также заперли в психбольнице буквально через пару недель после меня. По доходившим из Парижа слухам, его, как и меня, подвергали лечению электрошоком. Я написал ему р клинику в Руане, а потом – в Родезе, гю ответа так и не получил. Мои письма к Арто были впоследствии опубликованы в одной длинной статье в «Times Literary Supplement», так что я не буду пересказывать их содержание.
Самым странным визитом был визит Маккеллара. Он ввалился ко мне в палату, распространяя тяжелый дух сидра.
– Доброго утра, Каспар! – сказал он. – Вот, прими в дар бананы.
И он вручил мне связку бананов.
– Маккеллар! Как я рад тебя видеть. Как ты? Как остальные? Есть какие-то новости от Оливера?
– Информация о том, как я живу-поживаю, очень малоприятна, – сказал он. – Отхожу от оргии. Брайони сказала adios*. Что до книг, созданных мною, тот, кто мог бы их выпустить, говорит, что они страсть как плохи. Нашим друзьям настал полный kaput**, или они отбыли в даль, а наш добрый друг, он до сих пор там, в Испании, я думаю.
Выслушав эту тираду, я всерьез испугался за Маккеллара и подумал, что, может быть, его тоже определили в дурдом в качестве пациента, и теперь мы с ним соседи. Или же кто-то ему сказал, что с сумасшедшими следует разговаривать на языке сумасшедших и никак иначе?
– Спасибо за гостинец, – сказал я. – Но почему бананы? Маккеллар сосредоточенно наморщил лоб, подбирая слова для ответа.
– Я прихожу к продавцу фруктов и смотрю, что надо купить. Я собирался купить другой фрукт, такой… круглый и рыжий, из которого выжимать можно сок. Он яркий и сочный, окраски заката над жаркой саванной. Но сказать продавцу, каково имя фрукта, было с трудом исполнимо, и я, поэтому, купил бананы. Сказать «бананы» я мог.
– Замечательно. Большое спасибо, – сказал я. – Как я понимаю, «Слепой Пью глядит в прошлое» не пошел, и ты сейчас пишешь другую книгу?
* До свидания (исп.)
** Конец (нем.)
Он с воодушевлением закивал.
– Да, пишу. Назову новую книгу «Триумф Абсурда». Она про китайского мандарина, которому… можно, но наоборот, произносить одно слово… два слова, три слова… потому что он сразу даст дуба, когда эти слова будут сказаны вслух. Выпустив эту книгу про заколдованного мандарина, я стану богатым. Книгу купят, я знаю. Но, Каспар, расскажи, как твоя духовная хворь? И эта клиника, как она?
С тупым, сонным недоумением я слушал странные речи Маккеллара, удивляясь его странной лексике и корявому построению фраз. Мой мозг, одурманенный сильными успокоительными и потрясенный воздействием электрошока, работал с большим напряжением, и лишь минут через двадцать до меня начало доходить, что после своих неудач со «Слепым Пью» и «Дантистом с Дикого Запада» Маккеллар затеял новый проект – роман о Китайской Империи, в котором не будет ни единой буквы «е» – иными словами, он замахнулся на липограмматический роман. В качестве тренировки Маккеллар старался не произносить слова с буквой «е» и в обычной речи. Он принес мне бананы, потому что не смог попросить апельсины у торговца фруктами. К тому времени, когда я это понял, Маккеллар уже полностью выдохся, пытаясь строить беседу в подобной манере. Он ушел очень скоро, не пробыв у меня и получаса. Кстати, он так и не снял пальто, от которого также шел крепкий дух сидра.
– Скоро приду опять, – солгал он на прощание.
Маккеллар не пришел больше ни разу. Это была наша последняя встреча, и я очень жалею, что почти ничего не запомнил. Это так больно – терять друзей. Нед, наш вождь и учитель, ушел из жизни по собственной воле, превратив свою смерть в кровавый спектакль, и мне так хотелось об этом поговорить, но полупьяный дурачащийся Маккеллар с его добровольно возложенной на себя «е»-немотой” был непригоден к нормальному разговору.
И, наконец, был один посетитель, который так и не пришел. Каждый раз, когда мне говорили, что у меня будут гости, я начинал волноваться. Думал, а вдруг это Кэролайн?! Вдруг она все же придет, и возьмет меня за руку, и отведет домой на Кьюбе-стрит, и уложит в постель, и останется у меня. Но это волнение неизменно сопровождалось страхом – мне было страшно и стыдно, что она увидит меня в таком жалком, отчаянном положении.
Я забыл сказать, что месяца через два меня перевели из одиночной палаты в палату на семь человек. И хотя меня поощряли играть в пинг-понг или в карты с другими пациентами, я предпочитал сидеть в одиночестве и раскладывать долгий пасьянс собственного изобретения, в котором, прежде чем перевернуть каждую карту, я старался воздействовать на нее силой мысли – нет, не угадывая ее масть и достоинство, а назначая их по собственному произволу. Я прожигал взглядом карты, мысленно повелевая, чтобы следующей открылась, скажем, четверка пик.
Еще я подолгу сидел у окна, глядя на облака и пытаясь заставить их приминать нужные мне очертания и формы. Быть может, скульптуры из облаков – это искусство будущего, думал я. В принципе, подобные упражнения практически не отличались от работы с гипнагогическими видениями, ускользающим текучими образами, практически не поддающимися волевому контролю. (На самом деле, я давно начал подозревать, что главный смысл этих образов – навести человека на мысль, что вопреки своему кажущемуся постоянству, реальный мир столь же изменчив и зыбок, как и гипнагогические видения, и также послушен велениям натренированной воли и разума, научившегося управлять своей силой.) Однако на практике у меня редко когда получалось подчинить себе облако или карту. Своевольные и непослушные, они жили собственной жизнью, независимой от моего желания. Как сие ни прискорбно, но по прошествии нескольких месяцев мне пришлось признать свою полную несостоятельность в данном аспекте. Рискуя повториться, я все же хочу еще раз подчеркнуть, что сюрреализм, вопреки общему мнению, это отнюдь не художественное движение; это научный метод исследования реальности, в котором ведущую роль играет эксперимент. Неудачные эксперименты в лечебнице привели меня к объективному заключению, что я все же не центр вселенной, как мне представлялось вначале. Признаюсь, это открытие стало для меня настоящим ударом, от которого я оправился далеко не сразу.
Врачи настоятельно мне советовали пройти курс арт-терапии, и, как оказалось, не зря. Даже запахи красок и масел уже поднимали мне настроение. Я ничего не писал с самого отъезда в Германию. Последнее, что я сделал – это миниатюрный портрет Кэролайн. А потом мои мысли были заняты совершенно другим, и еще у меня постоянно тряслись руки – я просто боялся, что не смогу удержать кисть. Однако в клинике дрожь унялась, видимо, благодаря сильным успокоительным, на которых меня там держали.
Итак, после долгого перерыва я снова взял в руки кисть и с удивлением обнаружил, что мои стиль и техника изменились. Мазки стали мягче, свободнее, манера письма напоминала манеру импрессионистов, а сами картины обрели некий налет почти детской наивности. Теперь я уже не старался копировать фламандскую технику миниатюры, хотя все равно продолжал писать мелкие детали, заполняя пространство картины крошечными предметами и обрывками фраз. Большинство моих работ того периода сейчас хранятся в собрании Принцхорна*.
Самая известная из этих картин – также и самая большая. Приступая к работе над «Схемой проезда по Лондону», я тешил себя совершенно безумной мыслью, что мне, быть может, удастся продать ее Лондонскому департаменту транспорта, и что плакаты с ее репродукцией развесят на станциях метро, и мне предложат работу художника по рекламе. Однако, пока я трудился над этой поистине монументальной картиной, меня захватила другая идея. «Схема проезда по Лондону» – это огромная карта, снабженная множеством иллюстраций, в самом центре которой, сквозь клубящийся серый туман в лабиринте улиц проступает лицо Кэролайн. Оно расположено примерно в районе Холборна. Себя я нарисовал за решеткой в психиатрической клинике в Хэмпстеде, и еще одного себя – курящего опиум на Кейбл-стрит и рисующего в воображении эту автобиографическую карту. Хребет Лондона на моей схеме проходит через Трафальгарскую площадь, по Чаринг-Кросс-роуд и Тоттенхэм-Корт-роуд, к Юстону и дальше. Улицы, не заполненные туманом, расписаны цитатами, сложенными из микроскопических букв, причем фразы пересекаются на перекрестках. Например, «Интеллектуал -это такой человек, у которого есть дела поинтереснее, чем думать о сексе» Олдоса Хаксли проходит вдоль Оксфорд стрит до самой Чаринг-Кросс-роуд и смыкается на слове «секс» с цитатой из Андре Бретона, протянувшейся по Чаринг-Кросс-роуд до Тоттенхэм-Корт-роуд: «Сексуальные желания мужчины и женщины устремятся навстречу только в том случае, если между ними появится завеса из неопределенностей, постоянно возобновляемая».