Итак, вернемся к моменту – долгому, растянутому моменту, – в течение которого мы, замерев в готовности на своих местах, ждали, когда все начнется; вернемся к нему еще раз: мы сидели ввосьмером – шесть реконструкторов-грабителей и двое водителей – в двух машинах, припаркованных по разные стороны улицы перед банком. Сидели молча, в ожидании. Другие реконструкторы в моей машине заинтересованно смотрели в окна, наблюдая за покупателями, за деловой публикой, за мамашами с колясками и инспекторами парковки, за тем, как эти люди расхаживали взад-вперед по тротуару, входили в магазины и выходили из них, переходили дорогу, толклись на автобусных остановках. Они внимательно наблюдали за этими людьми, высматривая пробелы в их образах – несоответствия в одежде, в движениях, и так далее, – способные выдать в прохожих реконструкторов, каковыми – так им было сказано – те являлись. Они взглядом провожали этих людей за угол, пытаясь определить границу зоны реконструкции. Им было сказано, что зона будет широкой и не так четко очерченной, как те, где в свое время проходила стрельба; что ее размытые очертания под прикрытием боковых и задних улиц будут постепенно, почти незаметно сливаться с настоящим пространством. Так им было сказано – но они все равно высматривали какую-нибудь границу.
Наблюдал и я, с таким же интересом. Я смотрел, как зачарованный, на движущихся прохожих: на их осанку, на сочленение их суставов. Все они делали всё в точности как надо: стояли, двигались, да всё – и при этом даже не знали, что они это делают. Сама поверхность тротуара казалась наэлектризованной, на взводе, совсем как лестница в моем доме, когда я двигался по ней вниз в день первой реконструкции. Отметины на поверхности дороги – точные копии тех, что были перед моим складом, так хорошо знакомых мне своими линиями, окраской, структурой и расположением, – словно пропитались такой же значимостью, от которой возникало ощущение смертельной опасности. Вся местность словно беззвучно пульсировала энергией, пульсировала так, что заставила бы датчики – если бы для подобных вещей существовали датчики – надрываться, пока их стрелки не зашкалят и не сорвут пружины.
Время от времени я отпускал свой взгляд пробежаться до угла, высматривая, как и другие реконструкторы, границу, хоть и знал, что границы не было, что зоны реконструкции не существовало, или она была бесконечной, что в данном случае означало одно и то же. В основном же я медленно двигал головой: вперед, вдоль корпуса дверцы, где металл переходил в стекло, все больше надвигаясь на окно, в котором все больше открывалась улица. Она безостановочно подступала, накатывала, ширилась, все больше и больше: люди, деревья, фонарные столбы, машины и автобусы, фасады магазинов с зеркальными витринами, в которых плыло и разрасталось все больше машин, автобусов, людей и деревьев, и все это медленно накатывало, подступало ко мне, сюда.
– Едет, – сказал один из реконструкторов, – фургон едет.
Мне уже бессчетное число раз доводилось слушать, как он произносит эти же слова, на репетициях. Я сам их для него написал. Я велел ему произносить в точности эти слова, повторять «едет» и добавлять во второй половине фразы «фургон», хотя речь и так шла о фургоне. Я слышал их уже не раз и не два, произносимые в точности тем же тоном, с той же скоростью, громкостью и в той же тональности; но теперь эти слова были другими. Во время репетиций они были точными – точными в том смысле, что, когда реконструктор их отрабатывал, наш фургон-копия подъезжал и парковался на улице-копии. Однако теперь они были не просто точными – они были истинными. Фургон – настоящий фургон с настоящими охранниками внутри – подъезжал, заруливал в настоящий тупик и парковался. Он возник по собственной воле, и от этого прозвучавшие слова сделались наиболее истинными из всех, что когда-либо произносились. Фургон не просто подъехал – появился; появился на сцене, подобно существу, появляющемуся из пещеры, или пятну, отметине, изображению, появляющемуся на фотобумаге, когда ее обмакивают в раствор. Он появился: маленький поначалу, затем стал расти, а затем сделался большим и встал на месте – на этом самом месте, где ему и полагалось стоять.
Я наблюдал за ним, абсолютно поглощенный. Сходство с фургоном, который мы использовали на складе, было идеальным. Более чем идеальным – все было совершенно одинаково: модель, размер, номерные знаки, выцветшее покрытие по бокам, то, как загибались его края; но было тут и нечто большее – большее, чем суммарное сходство. Разместившийся над стертой и перенаправленной желтой линией, покоящийся на вздутых резиновых шинах, с бесцветными, затоптанными ступеньками, ждущими, чтобы на них поставили ногу, с грязными поворотниками и выпирающей сзади выхлопной трубой, тут он казался больше, бока его – более выцветшими, шины – более вздутыми, края – более загнутыми, ступеньки – более затоптанными, более готовыми принять вес и снова его отпустить, поворотники и выхлопная труба – более грязными, более выпирающими. В самом его присутствии было нечто чрезмерное, нечто ошеломляющее. От этого я вдохнул – резко, неожиданно; от этого у меня вспыхнули щеки и защипало в глазах.
– Ух ты, – прошептал я. – Это же просто… ух.
Фургон появился на сцене; из него появились люди, и все событие появилось, как появляется фотография. Мне даже не требовалось это видеть. Я закрыл глаза, чтобы все разворачивалось у меня в голове. Я представил себе сцену внутри банка: охранники номер один и два отмечались у дальнего окошка; проходили через шлюзовую камеру, через первую, а потом через вторую дверь, во внутреннее помещение. Они передавали мешки с новыми банкнотами кассиру; тот, безупречно подражая нашему отстраненному от дела реконструктору-кассиру, выписывал им квитанцию и звонил, чтобы из подвала доставили мешки со старыми банкнотами – те, что были нужны нам. Они ждали; мы ждали; ждал охранник в фургоне, а также затоптанные ступеньки, поворотники и выхлопная труба; ждала улица: желтые и белые линии, поребрики и тротуары – все это ждало, ждало, а лифт тем временем издавал тонкий электрический писк, его тросы были натянуты под весом этих бесформенных грузов, выносимых из чрева здания, выталкиваемых наружу, в мир.
По-прежнему не открывая глаз, я наблюдал за тем, как мешки, поднимаемые с пола кабины, появляются на свет. По моему телу снизу вверх распространилось ощущение подъема; я почувствовал, как поднимаются органы у меня внутри. Я наблюдал за тем, как реконструктор-тайт-энд отделяется от очереди у окошка информации и, наблюдая за этим, ощущал себя невесомым, легким и в то же время плотным. Когда он отделялся, плечи его наклонялись так, что левое было немного ниже правого; вот они накренились, подобно крыльям самолета, описали полукруг по воздуху над ковром, а потом снова выпрямились; он же тем временем проскользнул к самому концу очереди, двигаясь параллельно стоящим в ней людям, и направился к двери.
Я резко, со вздохом выдохнул воздух, открыв рот, как человек, вынырнувший из глубины и появившийся на свету, и, когда воздух из меня вырвался, открыл глаза и раскрутил всю сцену, выдохнул на свет и ее. Все вышло в точности как надо, все было на месте, где положено, и вело себя как положено: банк, дорога, линии на ней, фургон. Из дверей появлялся реконструктор-тайт-энд. Затем появлялся и я сам, появлялся из машины и скользил через дорогу к дверям банка, натягивая хоккейную маску, а мое скольжение и натягивание воспроизводили четверо других реконструкторов-грабителей, скользивших из четырех различных положений – с двух сторон двух машин – к одной и той же точке, к одной и той же двери, будто синхронные пловцы, скользящие из углов бассейна к центру, чтобы образовать там некую фигуру.
Фигура эта была мне знакома – знакома очень хорошо. Я знал, какая часть куда движется и как меняет форму целое, потоком перемещаясь по земле. Я это создал; я это выдумал. Я наблюдал за всем этим извне, набрасывал и прикидывал сбоку и сзади. Я переносил составляющие и ракурсы действия в Назовы таблицы, на его пирамиды и диаграммы, смотрел, как они собираются и растворяются в струйках пара, поднимающихся от поверхности моей ванны. Я раз за разом занимал свое положение здесь, повсюду перемещался, шагая, поворачиваясь, размахивая, пока каждая моя частичка не поняла на инстинктивном уровне, куда ей двигаться в каждой точке своей траектории. Но с данным моментом ничто из этого сравниться не могло. Когда мы с остальными ворвались в двери, чтобы занять свои места в фаланге, я понял, что нахожусь где-то не здесь; что я добрался до некой камеры, очень хорошо мне знакомой, до отсека, расположенного глубоко внизу, под внешней поверхностью движений и позиций. Я находился в самой середке схемы, сливался с ней, был ее частью, а она тем временем менялась и, в который раз имитируя саму себя, преобразовывалась и начинала становиться настоящей – здесь, сейчас.