Я устроил Каролине экскурсию. Показал ей тут все. В день, когда она пришла. Боже — это было так странно, знаете. Я просто не могу объяснить — даже приблизительно. Потому что смотрите — это мой дом, да? Мы это знаем. Печатня. Такая знакомая и такая любимая. И рядом со мной моя жена, ради всего святого, — тоже такая знакомая, ну и, да, ужасно любимая, я в этом не сомневаюсь, верит она или нет (потому что когда-то ни один из нас не верил, это правда). Но сейчас я так ей и сказал. Так прямо и сказал, когда мы ехали вниз на лифте: я люблю тебя, сказал я. Я расскажу вам, как она отреагировала, что сказала, но чуть попозже, если вы не против. Потому что сначала я должен попытаться донести до вас всю странность того, что я чувствовал, гуляя с таким знакомым человеком по своему дому. Я хочу сказать, это не казалось правильным, а я так надеялся. Не склеилось. Но это потому, что Каролина сопротивляется, — я умудрился убедить себя в этом, все из-за ее сопротивления. Потому что Печатня, сами знаете, — она не имеет ничего общего с сопротивлением, да? Сторониться, отступать. Все дело в общности, да? И всеохватности. К тому же время, я знал, утекает сквозь пальцы (мы уже искали Бенни — я прекрасно понимал, что это прелюдия к их уходу), поэтому я, может, немного поспешил? Когда сказал ей начистоту. Что люблю ее.
Мы стояли уже на улице (такой солнечный день был — не знаю, помните ли вы), и она равнодушно смотрела на меня.
— Ты, Джейми, вероятно, имеешь в виду, что начал скучать по статус-кво. Я имею в виду — это, это теперь твой, если хочешь, статус-кво — да, пожалуй, это он и есть. Твоя, видимо, raison d'être.[80] Но есть и другие кусочки головоломки, так, Джейми? Которые ты хочешь вернуть на место. Самый очевидный кусочек — Бенни. И, в меньшей степени, я. Я — второй кусочек.
— Каролина. Ты, наверное, не слышала. Что я сейчас сказал. Я сказал…
— Я слышала. Я тебя слышала. Я слышала, что ты сказал.
— Я сказал!..
— Джейми. Перестань. Я же сказала тебе: я слышала. Но почему ты никогда не говорил этого, когда мы были вместе? Когда мы оба не зашли еще так далеко? Почему, Джейми, когда у тебя была какая-то женщина — почему всегда именно я должна была страдать?
Она меня выбила из седла. Признаю. Полный нокаут. Я потерпел поражение. Потому что из всех проблем, о которых, я думал, она может заговорить — моего небрежения Бенни, моих розовых очков, всех этих (как ей казалось) хипповских грез — я и секунды не думал, что она выберет такую кровоточащую и болезненную для нас обоих тему. И конечно, из всех дротиков, которые она могла в меня метнуть, из всех причин, по которым она и Бенни не должны прийти и снова жить со мной, это явно была самая острая. Потому что я знал ответ на вопрос, видите ли: почему именно она должна была страдать. Но он постыден — так постыден, что никогда не будет произнесен вслух. Страдание Каролины было необходимой и кошмарной частью этого — если его вообще можно так назвать — плана. Если я был с женщиной — а я довольно часто крутил романчики, да, сам не знаю, почему. Да, крутил. Они всегда были хорошенькими, что мне очень нравилось. Но красавицами не были, никогда (очевидно, потому я и благоговею перед Фрэнки). Такими хорошенькими, да — и, ну, очень доступными. В наши дни совсем не то, что прежде. Больше не надо ухаживать — коматозно торчать за бесконечными, дорогими и бессмысленными обедами; набивать карманы «Интерфлоры»,[81] замечать новые прически и платья и отпускать соответствующие замечания. Ничего этого больше не требуется. Они к твоим услугам. Эти женщины, падшие женщины. Выстраиваются в очередь, как такси. И их начинает тошнить от одного твоего вида, как раз когда ты принимаешься молиться богу, чтобы никогда больше их в глаза не видеть… и танец продолжается. Но. Это было невыносимо. Что я мог выискивать и выбирать, поскольку — почему бы и нет? Я должен был оправдаться, понимаете? Перед собой. И всякий раз, когда я был в самом разгаре этих недопеченных, с сырой сердцевиной и, по сути, весьма ужасных обменов, моя яростная, отчаянная жестокость к Каролине выходила за всякие рамки. Я мог надеть свежевыглаженную рубашку (рубашку, только что выглаженную Каролиной, моей женой, для меня, Джейми, ее мужа, господь всемогущий) и немедленно отыскать в ней изъян. Легкую складку на воротничке, может быть; пуговицу, едва болтающуюся на нитке (а если там не было такой пуговицы, я сам нафиг ее отдирал). Я рвал на груди рубашку — иногда она при этом по правде рвалась, — швырял ее в угол и поносил Каролину последними словами за то, что она худшая жена на свете. Еду, которую она мне готовила, я ритуально с презрением отвергал; даже самую вкусную, ее дразнящие ароматы заползали мне в ноздри и подстегивали аппетит, пока я соскабливал содержимое тарелки в помойное ведро. Я обнаруживал грязь в самых труднодоступных углах — находил неприятные черты в характере Бенни, несомненно, унаследованные от нее. Я доводил ее до истерики (стараясь не замечать боль и недоумение в ее мокрых, испуганных глазах, опасаясь, что вид их ранит меня слишком сильно), и она принималась орать, чтобы я убирался. Пошел прочь, ублюдок, раз я такая плохая! Если тебе так противно жить здесь — пошел прочь, придурок несчастный, — вали отсюда, оставь нас! А Бенни начинал плакать. И я сваливал. Находил женщину. И говорил ей, этой женщине, что меня прогнала жена, которая меня ненавидит — которая плевать хотела на дом и семью. Мать, которая способна довести моего сына до слез. Потому что если бы жизнь дома не была такой, ох — такой ужасной, неописуемой, хуже самого худшего, разве мог бы я оправдать свой уход и искать чего-то еще? Все вверх тормашками, как минимум. Я не пытаюсь вникать глубже — и я был, говорю же, шокирован — невероятно шокирован тем, что она заговорила об этом сейчас. Пойми — я ни разу прежде об этом не заикнулся. Никому. Потому что кто мог это понять, если я и сам ничего не соображал? Но ты, Джуди, — может быть, ты меня поймешь? Найдешь в этом какой-то смысл? Может такое быть?
— Шшш… — прошептала Джуди. — Продолжай. Продолжай.
Ну ладно тогда: продолжу. Но я не могу просто оставить ее, Каролину, одну, когда в ней замуровано столько боли. Потому что теперь я знаю, каково это — как страшно холодно внутри, когда человек, единственный человек, которому тебе приходится доверять не только сейчас, но и всегда, ополчился на тебя. Из-за, понимаешь, моего отца. Который однажды… я не вспоминал об этом, ох — много лет. Мать купила мне плащ для школы. Из синего габардина, с ремнем и большими пуговицами. Отец, он этот плащ изучил — внимательно рассмотрел структуру ткани, словно подозревая, что в плаще таится оружие или контрабанда. А потом прочитал надпись на ярлыке: непромокаемый. Чушь, знаешь ли, лениво сказал мне он. Ты, может быть, в это не веришь, Джейми, — в то, что фабрикант посмел столь бесстыдно написать на вещи «непромокаемая», хотя совершенно очевидно, что она таковой не является. Потом он бросил мне вызов — вызов, которого я всегда страшился: Ты мне не веришь? Я и не верил, и не не верил — мне было плевать: это просто плащ. Мать купила мне плащ для школы: почему он стал чем-то другим? Ладно. Он велел мне надеть плащ, если я буду так любезен, и ненадолго выйти в сад. А мать спросила: зачем? Что ты делаешь? Чай мальчика уже почти готов — а на улице холодно и хоть глаз выколи. Вздор, злобно ответил отец: он же парень, так? Не ребенок. Или нет? Мать опустила взгляд. Я надел плащ (велик — он был мне велик) и пошел за отцом в сад. Я стоял там. Я стоял, а отец поливал меня из садового шланга, сверху вниз, снизу вверх, вдоль и поперек; пальцы мои закоченели и посинели, а слезы смешались с водяной пылью из шланга. Удовлетворившись, он выключил кран и подошел ко мне. Снимай, сказал он, и посмотрим, что у нас там, да? Он весил теперь добрую тонну, этот плащ, — мокрый насквозь, стекающий каплями, черный и блестящий, как спинка жука, стеганая подкладка покрылась темными мокрыми пятнами. Мой форменный пиджак промок, и рубашка под ним тоже. Брюки на коленках прилипли и немилосердно жгли кожу, и ручейки воды играли в догонялки на спине. Вот, сказал он, я же тебе говорил, да? Чушь, я же говорю. Люди, Джейми, врут: выучи это, выучи это назубок. Нельзя в наши дни, знаешь ли: нельзя по-настоящему доверять ни одной живой душе. А теперь иди в дом и выпей чаю, приятель, а то замерзнешь.
Грехи отца: они с тобой навсегда. Правда, Джуди? Обращался ли я с Каролиной так же плохо, как он со мной?
— Шшш… — шептала Джуди. — Продолжай. Продолжай.
Ну ладно тогда: продолжу. Но Каролина — что именно мог я сделать в тот миг? Продолжать? Но она же оборвала меня, разве нет? И я стоял перед ней, совершенно беззащитный. Поэтому я сказал со вздохом: