Сергей Семенов
Степь ковыльная
Исторический роман
Нет конца, нет предела широко раскинувшейся степи. Протекали над ее курганами тысячелетия. Бороздили курганы проливные дожди, иссушали знойные лучи, развеивали буйные ветры, но стояли они такие же могучие, величавые. Многое помнят старые курганы, поросшие седым ковылем: несметные полчища Дария, истомленные зноем, отступающие под натиском лихих конников-скифов; отважных воинов князя киевского Святослава, свершивших через эти степи поход на Волгу, против хазар.
Древние насельники донских степей захоронены под курганами, а над ними высятся грубо высеченные из пористого известняка каменные бабы. Слепым, недвижным взором всматриваются они в даль, не замечая буйного великолепия красок цветущей весенней степи. Пестрым ковром расстилается она вокруг, и радуют глаз розовые цветы миндаля-бобовника, ярко-желтые островки дерезы-сибирька, темно-синие барвинки, огненно-красные пионы-воронцы. Балки заросли кустами терна, белого от покрывающих его цветов. Густой, пьянящий пряными запахами воздух. От него слегка кружится голова, горячей бьется сердце. Степь, степь ковыльная…
* * *
Праздничный день. Щедрым светом улыбчивого солнца залиты улицы, чисто выбеленные хаты, вишневые сады. Повсюду слышны голоса, смех девушек, крики ребят…
Но в сложенном из дубовых бревен здании станичного правления полумрак, чинное спокойствие. Солнечные лучи, с трудом пробиваясь сквозь слюдяные, похожие на бойницы, оконца, ложатся на железный сундук со станичной казной, на печь, выложенную синеватыми изразцами, на головы стариков, сидящих на широких, обитых полстью скамьях.
Атаман Сухоруков, разгладив рыжеватую, с проседью, бороду, бросил коротко есаулу:
— Зови доброхотов-станичников!
Усатый Кораблев, держа в руке есаульскую «примету» — высокую палку с серебряной насечкой, — вышел на крыльцо. За дверью раздался его заливистый крик:
— Молодые казаки-молодцы, буйные голо-о-вушки! На Кубань-реку, к ногаям в гости погулять, коней умыкать, отогнать, кто охоту име-е-ет? Кто в гулебщики идти прилеже-ен?
Со скрипом распахивается тяжелая, обитая железом дверь. Один за другим переступают порог молодые казаки. Молча отвешивают они низкие, в пояс, поклоны старикам и атаману, бросают на пол, к их ногам, высокие бараньи шапки и выходят. Черные, рыжие, сивые, белые, с красным или синим верхом шапки, с алыми шлыками, и к каждой приколот клочок бумаги, а на ней кудрявым почерком станичного писаря-грамотея выведена фамилия владельца. Когда их было наброшено свыше шести десятков, атаман поднялся и сказал:
— Ну-ка, Иван Харитоныч, перемешай да отгреби, сколько старики приговорили.
Есаул переворошил палкой шапки, потом отодвинул в сторону три десятка.
— Вызывай! — приказал атаман и направился к двери.
Атаман и старики вышли на майдан — широкую станичную площадь, направились к церквушке. Шум толпы тотчас же смолк. Взойдя на паперть, писарь с гусиным пером за ухом начал выкликать фамилии доброхотов, кому пал жребий:
— Наумов, Коньков, Траилин, Денисов…
Худощавое, скуластое лицо восемнадцатилетнего Павла Денисова оживилось. В больших карих глазах вспыхнули огоньки. Наконец-то сбывается то, к чему давно уже стремился он, как и большинство его сверстников: походные приключения, жаркие схватки!.. К тому же как снести обиду? В прошлом, тысяча семьсот восемьдесят втором, году ногаи свершили дерзкий налет на станичный табун и увели две сотни добрых коней…
К вечеру станичники собрались на майдане. Девушки в разноцветных сарафанах, взявшись за руки, с песней водили круг — карагод. Старухи в темных верхних одеждах — кубелеках сидели на бревнах, наваленных на окраине майдана, вели неторопливую беседу. Ребятишки носились стайками, догоняя друг друга, смеялись, кричали, дрались.
Из растворенной двери кабака — кружала слышался нестройный гул голосов. Изредка вырывалась оттуда песня. Казаки, не уместившиеся в кружале, расположились во дворе, пили мед, водку, брагу..
Молодые казаки, кому выпал жребий идти в набег, собрались по дворе кружала вместе с урядником Колобовым. В станице полушутя-полусерьезно дали, ему кличку «Походный атаман»: во многих боях участвовал он, нередко атаманил в отрядах, ходивших в набеги на азовских турок, крымских и кубанских ногаев. Это был шестидесятилетний, но еще крепкий и подвижный старик. На его суровом лице пролегли два глубоких шрама от сабельных ударов.
Обычно строгие, серые выпуклые глаза Колобова сейчас потеплели. Выпив с маху большую оловянную чарку полынной настойки и закусив куском копченого рыбца, он сказал уверенно:
— В поисках на ногаев не раз прилучалось бывать, места те мне знакомы, как своя ладонь… Но в набеге, как и на войне, может приключиться, чего и не ждешь.
И, взглянув ласково на своего племянника, жившего с ним, сироту Павла Денисова, добавил:
— А ну, Павлик, заведи-ка мою любимую.
Мягким, грудным тенором на высоких нотах затянул Павел старинную песню казачью:
Как пр морю, морю, синему, как плывут там, выплывают…
Закадычный друг Павла, всегда веселый, улыбающийся Сергунька Костин стал подтягивать:
Могуче подхватил Колобов, а за ним еще с десяток голосов:
Они копьями, знамены́, будто лесом поросли.
На стругах сидят гребцы, удалые молодцы.
Удалые молодцы, все донские казаки.
Подголосок Сергуньки заливался затейливо, то словно удаляясь и замирая, то, снова поднимаясь ввысь и звеня, как струна. Хорошо пели станичники, и казалось, даже ветер стих и прислушивается к той песне.
Примолкли растроганно все, кто сидел не только, во дворе, но и в самом кружале. А песня, подхватываемая все новыми голосами, ширилась, гулко отдавалась в вечернем сумраке, неслась по улице вниз, к мощному простору Дона, к зеленеющему приволью займищ.
Солнце село, и мягкие ночные тени незаметно спустились на станицу, окутали темнотой синие дали. Не попрощавшись ни с кем, Павел подошел тихонько к покосившемуся плетню, легко перепрыгнул через него и направился к куреню Тихона Карповича Крутькова.
Словно клинок кривой турецкой сабли блестит на темно-синем небе молодой месяц. Время от времени от Дона и займища набегает свежий ветерок — вольный бродяга. Вздохнут, зашумят легонько верхушки стройных, с серебристой листвой, тополей, раскидистых вязов, кудрявых вишен, и снова наступит безмятежная тишина, лишь изредка тревожимая лаем собак.
Улица пустынна: почти все в станице ложатся спать, как только стемнеет. А как же иначе? Ведь восковые свечи дороги, а каганцы нещадно коптят.
Но есть и такие, кто всю ночь напролет бодрствует. То сторож церковный Пафнутьич — старыми, но все еще зоркими глазами следит он, не вспыхнет ли где пожар. Тогда он ударит «всполох», и жидкий, дребезжащий звон небольшого колокола разбудит мигом всю станицу. А еще не спят два сторожевых казака на высоком кургане у Татарского шляха. Зорко вглядываются они в ночную темь: не покажутся ли где на широком шляхе зыблющиеся тени стародавних недругов казачьих — ногайских всадников?
Обутый в мягкие чирики, Павел идет быстро, неслышной, скользящей походкой, и так же быстро несутся его мысли: «Не слишком ли припозднился я? А вдруг отец ее нежданно появится? Да нет, Таня сказывала, что с утра уедет он на хутор».
Таня была дочерью богатого казака Крутькова. Огромного роста, с мрачными черными глазами под щетинистыми бровями, с лицом, обезображенным синеватым шрамом от виска через всю щеку. Тихон Карпович даже при жизни своей жены Алены был угрюмым, нелюдимым, а после смерти ее — с тех пор минуло десять лет — стал еще больше чуждаться людей. Человек крутого, властного характера, он горячо любил свою единственную дочь Таню и все же держал ее в строгости, редко баловал лаской.
Кроме Крутькова, было в станице еще несколько «дюжих», весьма зажиточных казаков, и богатели они по-разному: одни — торговлей, другие имели много коней и продавали их на сторону, третьи из года в год расширяли зерновые посевы, завели батраков, торговали хлебом.
А Тихон Карпович разбогател иначе: четырнадцать лет назад, в тысяча семьсот шестьдесят девятом году, Крутьков, зарубив в отчаянной схватке турецкого пашу Темир-Али, снял с него богатый пояс с вышивкой бисером и золотыми бляхами, а в потайном кармане того пояса нашел целую пригоршню крупных бриллиантов и алмазов. С тех пор и зажил богато, завел хуторское хозяйство.
Тихон Карпович втайне гордился красотой и умом своей дочери и тем, что она — одна из всех женщин в станице — умела читать и писать: щедро заплатил за ученье Крутьков станичному попу Стефану.