Рану перевязали, но пуля засела где-то глубоко, извлечь ее трудно, да и некому: врач был только в Черкасске, за двести с лишним верст от станицы.
Постепенно, мучительно возвращалось сознание к Колобову. Наконец он раскрыл глаза. Твердое, иссохшее лицо его было, казалось, спокойно, но по высокому лбу текли струйки пота, в груди клокотало, дыхание было частым, прерывистым.
Медленной вереницей шли думы. Смерть? Нет, он не боялся, к мысли о ней давно привык, — ведь столько раз в боях смерть стояла рядом с ним, жадно заглядывая в очи. Жизнь? Но ведь немало прожито, пора на покой старым костям, пора перевернуться кверху дном чарке с хмельной брагой жизни.
С трудом приподняв веки, он посмотрел долгим взглядом на Павла, стоявшего у его изголовья. Горестно всхлипывал Сергунька, крупные слезы текли по его щекам.
— Позвать попа? — спросил Павел, видя, что Колобов шевелит губами, силясь сказать что-то.
— Пока не надо, — с трудом проговорил старый казак. — Шумни-ка Крутькова.
Сергей рванулся, выбежал из хаты.
Помолчав, старик тихо, почти шепотом, спросил Павла:
— Как ногаи?
— Десятка два убитых и раненых своих увезли с собой. А коней ни одного не отбили.
— Хорошо… А только не забудут они этого. Берегтись теперь надобно.
Спустя минуту, собравшись с мыслями, добавил:
— Ты, Павлик, дюже не горюй… От смерти нигде не упрячешься… Что ж, жил долго. Служил, как умел… Дону, родине… Служи и ты честно.
Потом устало смежил глаза. Когда он снова открыл их, то увидел в зыбком тумане, что к нему легкой, летящей походкой приближается женщина. Она стала подле него на колени, бережно взяла его руку, поцеловала. Ее горячие черные глаза напомнили покойную жену.
— Оксана? — изумленно и радостно вымолвил старик. И тотчас же сознание опять вернулось к нему. Вздохнул глубоко: — Нет, не то… Померещилось… Это ты, Таня… А отец где?
Согнувшись под низенькой притолокой, вошел в комнату Тихон Карпович.
— А, вот и ты, односум… Прошу тебя сердешно… чтоб помереть мне спокойно… не противься им… дай согласие… пусть поженятся, — он показал взглядом на Таню и Павла. — Ведь Павлик… один остается…
Крутьков сокрушенно вздохнул. Скупая слезинка скатилась к его бороде.
— Ну, раз такое дело… даю согласие. Разве я враг им? Будь покоен. Мое слово — олово.
Но так жаль было ему расставаться с дочерью, что он поспешил добавить:
— Пусть только повременят немного… Год, стало быть…
Слабая улыбка раздвинула губы Колобова. Он сказал тихо:
— Спасибо… Живите счастливо…
Хотя и тяжело переживал Павел смерть дяди, но жизнь все же брала свое.
Крутькова точно подменили: он как-то подобрел, стал разговорчивей, а к Павлу относился, как к будущему зятю, советовался с ним, подарил ему пару отличных пистолетов, дорогую саблю дамасской стали. Счастливая Таня начала уже готовить приданое. А все же Тихон Карпович старался поменьше оставлять Павла вместе с Таней и переселил его на свой хутор — вести хозяйство.
С согласия Крутькова Павел забрал туда и Сергуньку — белозубого, рыжеватого парня, всегда охочего пошутить и посмеяться. С его веснушчатого лица не сходила улыбка. Был он спор на работу, умел мастерить многое.
Кроме Павла и Сергея, на хуторе было два работника. Один из них — беглый крестьянин из-под Калуги, Аким Селезнев, с уже тронутой сединой бородой. Он не пожелал «приписаться» в казаки, говорил: «Мне эти казачьи бои да схватки несподручны, к таким делам я не прилежен, да и не по летам это мне». А другой работник был казак Федор Карпов, всегда сумрачный, с испещренным оспинками лицом, человек исполинской силы и неимоверного трудолюбия.
Тихон Карпович сказал Павлу — но просил держать это «в тайности, чтобы огласки не вышло», — что Федор — из станицы Зимовейской, откуда родом был Емельян Пугачев, и даже приходился ему каким-то дальним родственником.
Из разговоров с Крутьковым и другими одностаничниками было ведомо Павлу и то, что произошло в Зимовейской после казни Пугачева: восемь лет назад всю станицу Зимовейскую, по указу царицы Екатерины, переселили на другой берег Дона, назвав ее Потемкинской в честь князя Потемкина — «сердешного друга» Екатерины. Семью Пугачева отправили в дальнюю ссылку, а курень и сараи его сожгли, пепел по ветру развеяли. То место, где стояла усадьба, окопали, и огородили высоким забором, «дабы никто на то проклятое бывшее жилище богомерзкого злодея и государственного преступника даже и взирать не посмел и то место навсегда в запустении осталось» — так говорилось в царском указе, прочитанном во всех станичных церквах.
Не было еще и десяти лет Павлу, когда анафему Емельяну Пугачеву провозглашали. Ледяные мурашки бегали по спине Павла, хотя и жарко было в переполненной станичниками церкви. Для пущей важности приехала из соседних станиц еще два попа с дьяконами. Весь причт церковный вышел после обедни на амвон в черных рясах. Один поп торжественно прочитал царский указ, а потом все они стали петь зловещими, замогильными голосами: «Анафема! Анафема!» Держа в руках длинные толстые восковые свечи, тушили их, перевертывали вниз, и горячие крупные капли воска, словно слезы горькие, медленно, одна за другой, стекали на пол…
А некогда предали анафеме Степана Разина, Кондратия Булавина — вожаков крестьянской да казачьей бедноты.
Жив был еще в станице древний дед Поликарп, фамилию которого все уже забыли и звали его по-уличному — Голота. Любила станичная детвора слушать его рассказы о временах стародавних. Говорил он и о славном казаке Булавине, и о том, как после гибели Булавина князь Долгорукий пустил для устрашения голытьбы казачьей вниз по течению Дона, Хопра, Медведицы сотни плотов с трупами булавинцев — повешенных, четвертованных, в кровавые куски изрубленных.
А разве можно забыть то страшное, что сам Павел, мальчиком еще, видел? Виселица на майдане, и на ней медленно раскачивается по ветру в петле одностаничник Прохор Гладилин… Добрый и веселый казак был Прохор, любил Павлика, частенько леденцами угощал его, приговаривая: «Тебе припас, сиротинка…» И тут же, у виселицы, голосит истошным голосом жена его, Гаша, а к ней, как воробышки, жмутся трое детей ее малых… А повесили Прохора за то, что в бою с войсками Пугачева у станицы Есауловской перешел он на сторону пугачевцев, через два же дня, в новой стычке, захватили его в плен тяжело раненного и казнили безжалостно.
Глумились тогда станичные богатеи над трупом повешенного, грозились, что так станется со всеми, кто ослушником указов царских будет. А что в тех указах? Почему всегда довольны ими богатеи? И вспомнилось Павлу: дядя, покойный Петр Иванович Колобов, богатеев никак не жаловал…
Три года назад, на масленой, дрался Павлик в кулачном бою на майдане. Казачья окраина ходила на зажиточных, «дюжих», казаков, что у самой площади жили. И вот набросился на Павлика здоровенный Корытин Колька, сын лавочника. Ударил он Павла под ребра так, что пошатнулся тот и едва не грохнулся оземь.
— Сдаешься на милость мою, ты, гольтепа? А не то еще добавлю, — сказал с издевкой Колька.
Лютая ненависть охватила тогда Павла. Собрал он все силы, ударом в висок сбил Кольку с ног, заставил просить пощады.
Домой вернулся Павлик в разорванном полушубке, без шапки — потерял ее в драке, должно быть, затоптали в снег. Ждал, что постегает его ремнем дядя. Но тот лишь искоса взглянул.
— С кем дрался?
— Да с несколькими… А больше с Корытиным Колькой.
— Ну и что ж?
— Я его так грякнул о лед, аж посинел! В другой раз не затронет.
Дядя усмехнулся уголком рта — был он скуповат на улыбки — и промолвил:
— Ну, садись, обедай.
Тем дело и кончилось.
…Любил Павел читать. Но во всей станице были лишь с десяток книг у попа Стефана — церковные службы да жития святых, да еще с десяток у Тихона Карповича, почти все по искусству врачевания — к этому делу Крутьков особое расположение имел. И Павел стал читать крутьковские книги, сначала больше для того, чтоб грамоте не разучиться. Казалось ему, что в книгах этих наряду со всяким вздором есть полезное. Но немало было, конечно, такого в тех книгах, что у людей разумных могло вызвать только смех.
Вот, к примеру, «В прохладном вертограде, сиречь в саду» — толстой книге в переплете из телячьей кожи, с затейливыми медными застежками — написано: «Кукушкин голос кто услышит впервые весной в саду своем, пусть в тот же час ступню правой ноги своей палкой очертит и ту землю из-под ноги выкопает и в дом внесет. И того году во всем жилище его блохи и тараканы отнюдь не будут».
Или вот еще, в книге «Травник» сказано: «Есть трава — „царевы очи“ прозывается, ростом с иглу, собой красна, и листочки красные. И та трава человека вельми хорошо пользует. И на суд возьмешь ее с собой — не осужден будешь. А кто и жениться хощет, держи всегда при себе — тихое и ласковое житье с женою будет, всегда жена заедино с мужем слово скажет и ни в чем перечить ему не станет».