С латышами из нашей партии поступили еще жестче. Так, одна поженившаяся чета (это разрешалось) при рождении своего первенца получила на него справку, что он «вечный поселенец гор. Туруханска». Таких справок ни немцы, ни греки не получали. Горю родителей не было предела.
При первой же отметке нам было объявлено, что даже за пределы Туруханска мы не имеем права ходить без разрешения. Любой уход, говорили нам, будет рассматриваться как побег и повлечет за собой наказание. Правда, уже примерно через год, убедившись в нашей полной благонадежности, об этом пункте не напоминали, и мы стали ходить в ближайший лес за хворостом, ягодами и грибами, довольно далеко от поселка. О том, чтобы «удрать» из Туруханска, не могло быть и речи. Об этом никто и не помышлял. Всеми пароходами и самолетами ведали Москва и МГБ.
В столовой аэропорта я была бесправной затычкой. Помимо меня на кухне работали двое мальчишек шестнадцати-семнадцати лет, окончивших где-то поварские курсы. Один, помоложе, тщедушный, неразвитой, инфантильный парень – местный, второй – ссыльный грек. Время было трудное, и они оба довольно бесцеремонно кормились, а может быть, и таскали еду домой. Во всяком случае, заведующего столовой не раз вызывали возмушенные летчики и тыкали ему нос безобразно урезанные порции мяса. Но когда появлялись «повара» – тощие, малорослые мальчики, то обычно, пробормотав им в лицо что-нибудь нецензурное, их снова отпускали на кухню.
Мальчики трудолюбием не отличались. Они опаздывали по утрам, и я за них таскала дрова, скалывала лед с двери и пола у входа, растапливала плиту и чистила картошку. И все-таки, если я поздно вечером бежала домой с остатками какого-нибудь супа и недоеденными кусками хлеба, я была довольна. Но это был аэропорт, закрытая зона, и первая же проверочная комиссия установила, что я ссыльная. Стали искать формальный повод для увольнения. «Плохо чищу картошку» (обязанность повара) и только отскабливаю топором пол, а не «мою его добела», так мне было сказано, но я знала, что меня просто надо уволить, а придирки – для проформы.
Аля в ту пору была очень худенькая, привлекательная, всегда опрятно одетая. Пришли в посылке от тети Лили какие-то ее, еще французские, вещи, и хотя все было уже порядочно поношено, каждая вещица была дорогим воспоминанием. Аля рассказывала, когда и кто ей это подарил (купленного почти ничего не было!). Стала повязывать голову жгутом, сделанным из последнего подарка матери – синей косынки с белыми якорями (такая же красная сдана в московский литературный музей). Начала носить поверх вязаных кофточек замшевую курточку Мура (которая тоже сохранилась и ждет, как и все личные вещи семьи, переезда в музей на вечное хранение).
Всегда, а при ее тогдашней худобе особенно, обращали на себя внимание ее громадные светло-серые глаза, хорошая осанка, изящество. С любым человеком она находила общий язык, всегда умела рассмешить метким словцом и чем-то помочь. Не было случая, чтобы Аля ныла и отчаивалась. В самые страшные минуты она бледнела как полотно, так что я боялась обморока, потом замолкала. Молча пережив случившееся, она начинала меня успокаивать, говоря, что «не все потеряно», что «главное – мы вместе и все переживем, так оставаться долго не может, будут перемены, будут новые возможности – сама увидишь!».
Итак, я уволена, и жить нам теперь предстоит на одну Алину зарплату уборщицы. А она в то время, уже работая в клубе, вскоре стала не только писать лозунги, но и рисовать декорации для сцены и негласно помогать в кружке самодеятельности.
Несмотря на все предупреждения, молодежь просто не могла противиться Алиному обаянию, веселости, необычайному трудолюбию и умению внести в любую работу живую струю и юмор. К ней хорошо относились, а начальство было вынуждено это терпеть, так как Аля даром выполняла работу художника и руководителя кружка.
Туруханск был в те годы местом ссылки не только для нас, репрессированных, но и для проштрафившихся (проворовавшихся, спившихся) членов партии, которых переводили в этот медвежий угол с глаз долой. Здесь они становились полноправным и бесконтрольным начальством. Обычно они плохо или почти не работали, но получали большие ставки, северные надбавки, всякие льготы и жили припеваючи, если не считать сурового климата здешних мест.
Как-то появился в нашей хибаре один из таких людей и попросил помочь ему с какой-то отчетностью. Под строжайшим секретом он сообщил, что в Туруханске организуется лесничество и лесничий уже назначен. Был этот человек малограмотен, но напорист и нагловат. Он сумел убедить лесничего взять его на работу, надеясь, что туда же возьмут и меня и что я буду все отчеты писать за него.
Первые его отчеты были фантастическим очковтирательством. Сидя в углу у покрытого наледью оконца за маленьким колченогим столом, мы при свете мигалки писали о санитарных рубках, о проведенных мероприятиях на тысячах километров дикого, нехоженого леса! Лесничий подписал, документы были отосланы в Красноярск, откуда их через месяц вернули «для переработки». Но перерабатывать, кроме нас, было решительно некому, и мы оба получили работу: он – помощника лесничего, а я бухгалтера. Елизавета Васильевна, бывшая бухгалтером до меня, за неделю, а то и меньше, попыталась ввести меня в курс бухгалтерской отчетности.
Из ее рук я получила первые в моей жизни счеты, которые не знала сперва, как держать, и которые унесла домой, чтобы за одну-две ночи научиться складывать, вычитать, умножать, делить.
И вот я бухгалтер при лесничем, глупом и малограмотном, который прежде был в каком-то захолустье милиционером. Пошла работа. Я стала составлять отчеты, которые сначала были возвращены, на следующий месяц возвращены частично, а на третий уже приняты. Лесничий все только подписывал, но даже подсчитать и заполнить графы лесорубочных билетов он не мог. Складывал кубометры, цену и километры и вписывал полученное в графу «сумма».
Думаю, что это в райкоме ему строго запретили давать мне, врагу народа, бланки отчетности (билеты), и он пытался сперва все делать сам, а потом, махнув рукой, переписывал все данные с моей бумажки. Жалованье мое было 350 рублей в месяц. Относился он ко мне прекрасно и из-за своей безграмотности за меня держался.
Был это период нашей «просперити». Обе зарабатывали, уже стали сыты картошкой, кашей и черным хлебом. Появились планы на будущее.
В Туруханске население не было прочно оседлым, кроме коренных жителей, «сельдюков», как их называли. Всегда кто-нибудь уезжал, и часто продавались домишки и хибары. Аля присмотрела какой-то домик на столбах, одной стеной прилепившийся к берегу. Он стоил дешево, 1200 рублей, но требовал немедленного укрепления. Другой домик прельстил Алю тем, что всеми окнами смотрел на Енисей, но тоже был очень непрочным… Наконец какой-то служащий аэропорта решил построить новый большой дом и продать старый. Стоял этот дом под обрывом, на плоском галечном берегу, был оштукатурен и даже местами покрашен. Видя наш интерес, хозяин накинул цену. Но жить у старухи было больше невозможно, мы собрали все, что имели, и купили домик за 2300 рублей. Перевезли на тележке свой скарб, поставили стулья и два топчана.
Помню ослепительный июньский вечер, еще без комаров. Дверь нашего домика (он последний на берегу) открыта прямо на бескрайний простор Енисея. Сели мы с Алей на порожек, прислонились плечом к плечу и замерли от нахлынувшего счастья.
АЛЯ И ГЕНКА
Генка, прелестный шести-семилетний мальчик, живущий у своей бабки Зубарихи, был полон своеобразного обаяния, деликатности и доброты. Детство его проходило рядом с бабкой, мать и отец постоянно на работе. Дети с самых юных лет имели обязанности: принести воду, сходить в лес за хворостом, смести снег и сбегать за хлебом. Игрушек обычно не было. Отцы иногда делали какое-то подобие зверей из деревянных чурок, матери шили кукол из тряпья, но главные товарищи игр и помощники были собаки и щенки. Поэтому дети, привыкая к окружающему трудному быту – зимой сильные морозы, летом беспощадная мошкара, – совершенно не были знакомы с миром вымысла, сказкой. С нашей точки зрения, они были неразвиты, а на самом деле вполне приспособлены к жизни в своей среде и даже смышлены.
С Алей у Генки сразу установились очень приятельские отношения. Он всегда смотрел на нее удивленно-радостными глазами и, казалось, всегда ждал от нее чего-то нового и интересного, на что сразу же был готов отозваться веселым смехом. А смеялся он как-то мелодически звонко, на верхних нотах и неуклонно вызывал своим смехом улыбку. Аля подтрунивала над ним, пряталась, разыгрывала. Была у них одна озорная игра.
Вместо туалета в углу бабкиного огорода была яма, закрытая ящиком с круглым отверстием, с навесом из ящика сверху и четыре кола по углам, затянутые мешками. Засиживаться в таком закутке при морозе было невозможно.