Так прошло дня два-три, после которых я начала действовать как одержимая. Останавливала людей на улице, просила, умоляла, мне казалось, что я стену прошибить могу своими словами – ведь люди все-таки! И наконец я добыла себе работу ночной судомойки в столовой аэропорта, а Аля устроилась уборщицей в школе.
Но сначала ей пришлось отправиться на сенокос на противоположный берег Енисея (об этой поездке Аля упомянула в письме Б. Пастернаку от 26 августа 1949 г.). Сено нужно было для школьной лошади. Посылали ее со ссыльной немкой Анной и двумя молодыми мужчинами, тоже ссыльными.
На окраине Туруханска был крутой обрыв над самым Енисеем. Наверху была широкая ровная поляна, поросшая травой. Называлась она «Беседой», туда ходили по праздникам на гулянья.
Когда мы с Алей в день ее отправки на сенокос подошли утром к этому месту, кругом не было ни души. Под обрывом на воде покачивалась большая лодка с подвешенным на корме мотором и веслами на дне. Мотор этот был старый, часто глох, плыть без весел было опасно. Мы с Алей молча сели у самого обрыва и стали поджидать ее спутников.
Мужчины притащили палатку, косы, топор, мелкую хозяйственную утварь, мешок с хлебом, ведро с крупой, солью, селедкой и маленьким мешочком сахара и начали все это укладывать в лодку. Лодка была уже отвязана и медленно оседала. Анна села на корму, двое мужчин посреди лодки. Позвали Алю. Она спустилась с обрыва, вошла в лодку и стала на корме; там была банка, чтобы вычерпывать воду. Глядя на все происходящее внизу и видя, как лодка оседает, я чувствовала, что теряю мужество и в душе поднимается волна отчаяния и ужаса.
Енисей в этом месте сливался с Тунгуской. Вдоль берегов вода была довольно светлой, с мелкой рябью, а посередине Енисея шла темная полоса примерно в двадцать метров, где в глубине заворачивало течение Тунгуски и, сливаясь с Енисеем, быстро шло на север, к океану. Мощь течения внутри этой полосы была невероятной, и нужно было довольно большое умение, чтобы ее пересечь. На этой полосе, как мы потом узнали, люди гибли каждый сезон. Лодку переворачивало, человек уходил в глубину, где шло это страшное течение, из которого еще никому не удавалось выбраться.
Надо было отчаливать. Аля оглянулась. Вся ее поза была полна какой-то внутренней силы и решимости. Только глаза расширились и смотрели в упор на меня каким-то страшным, прощальным взором.
Когда они отплыли, к счастью, не было ветра, только легкая рябь на воде. Через какое-то время мотор забарахлил, зачавкал и наконец заглох. Мужчины сели за весла, лодка стала двигаться вперед. Что-то внутри заставило меня лечь на землю, и я начала молить Енисей, как когда-то молили мои пращуры, не губить Алю. Что я еще говорила тогда, я уже плохо помню; меня захлестнули отчаяние, страх, но и вера в «потайные силы». Мне казалось, от меня что-то исходит в пространство.
Наступили сумерки. Когда лодка достигла черной полосы, все виделось уже смутно. Ярко выделялась только Алина белая вязаная кофточка. Теперь я поняла, что молить Енисей мало, надо молить высшее духовное существо – Бога, чтобы он сумел перенести все мои силы к Але, поддержать ее (Аля плохо плавала и боялась воды), чтобы она знала, что я всегда с ней, что я тут и что Бог не погубит ее. Я говорила, какой замечательный Аля человек, какая она талантливая и как нужна людям.
Сумерки, сгущаясь, превратились в легкий туман. Он тихо плыл над водой к берегу, соединялся с болотными береговыми испарениями и уходил ввысь.
Прошло уже много времени, несколько часов, туман немного рассеялся, и в небольшом светлом промежутке я смутно различила белое пятно Алиной кофточки уже совсем близко у того берега. Жива! И тут, не сходя с места, я снова обратилась к Богу – с благодарностью. Я плакала и благодарила. Так я никогда в жизни не молилась – ни до, ни после. И так близка к Богу я тоже никогда не была. Встать с земли я сразу не смогла, не держали колени. Я еще посидела, а потом побрела домой.
На том сенокосе в наше первое туруханское лето Але пришлось тяжело. Болото, кочки. Травы, в обычном понимании слова, почти не было. Мелкий кустарник, высокая, жесткая осока и громадные зонтичные растения в рост человека, напоминающие наш укроп. Стволы-дудки этих зонтичных были в три пальца толщиной и довольно легко ломались. Из-под кочек вылетали тучи комаров и мошек, против которых не было средств, кроме ситцевого накомарника, плохо пропускавшего воздух и хорошо – мошку. Местные жители мазались нефтью или солидолом, но на острове у косарей этого не было.
Через некоторое время опухало лицо, руки и, хоть это было очень неприятно, кожа дубела и становилась менее чувствительной. Жили в плохой, обтрепанной палатке, питались хлебом, кипятком и сваренной на костре пшенной кашей, слегка заправленной растительным маслом. Всего этого было мало, и уже через неделю один из косцов поехал на той же лодчонке через Енисей добывать еще одну порцию хлеба. Денег своих ни у кого не было, а школа считала каждую копейку.
Я уходила в свою аэропортовскую столовую в пять-шесть часов утра по темному еще поселку и затем шла около пяти километров полем. Уже в октябре мой путь был занесен снегом, я проваливалась в сугробы и, с трудом ориентируясь на какой-либо предмет, дерево или огонек, доходила до места.
Мне удалось снять себе и Але угол в маленькой избенке на окраине Туруханска, у мрачной старухи Зубаревой.
Марфа Зубарева, по-местному Зубариха, – высокая старуха с сильными и жилистыми руками, злая и невероятно работящая. Приехала она с партией раскулаченных со своей дочерью Наташей, молодой молчаливой и не очень привлекательной девушкой. Зубариха была несловоохотлива и на всякие расспросы отвечала уклончиво, с недоверием и подозрительностью поглядывая на собеседника. Попала она сперва еще дальше на север, в поселок Янов Стан, где тогда находилась какая-то геолого-разведочная экспедиция. Пристроилась бабка в уборщицы и прачкой и, оглядевшись, поняла, что жить ей с дочерью негде, так как экспедиция была засекреченной и бабку жить пустить не могли, а кругом были низкие, наскоро построенные халупы охотников, мало интересующихся благоустройством своего жилья. Было бы где ночевать…
Репутацию честного человека Зубариха заработала почти сразу же, получив в стирку ворох грязного белья и заношенных до блеска брюк. В кармане одних она обнаружила перевязанную пачку крупных купюр. В хате никого не было, и, перестирав белье, она заставила первого пришедшего пересчитать деньги и расписаться в получении и тем заслужила полное доверие всех и разрешение пользоваться в их отсутствие ездовыми собаками и инвентарем. Время было зимнее, и бабка повалила и свезла на собаках достаточное количество стволов, чтобы построить хатенку, и даже ухитрилась, набрав по поселку кирпичей и обломков, сложить подобие печки. Но сложить ее с внутренними ходами не сумела, и топилась печь навылет, обогревая хатенку только во время топки и промерзая к утру.
Как и когда попала Зубариха в Туруханск, где она снова своими руками построила за один сезон избенку, которая также топилась навылет, мы не знали, но избенку она эту продала каким-то приезжим и построила третью по счету избу, с просторными сенями, тремя оконцами, тесовой крышей и завалинкой. Печника не было, и снова, уже из хорошего кирпича, бабка сложила печь, которая обогревала только во время топки. И вот в эту-то избу бабка пустила нас жить по приезде.
Наше устройство у Зубарихи объяснялось тем, что бабка сама была ссыльной, а хатенка была за пределами границы самого Туруханска, в так называемом «рабочем поселке», где все было много проще.
В доме тепло было только рядом с топящейся печью, у которой мы пристроили топчан для Али с тощим сенным матрасом. Я устроилась недалеко от дверей у стены, которая за ночь покрывалась изморозью, и, бывало, к утру волосы примерзали к стене. Семья старухи, дочь с мужем и пятью детьми, жила неподалеку, а у старухи в избе жил внук Генка – прелестный мальчик шести лет, совершенно неразвитой, но простодушный и веселый. В сильные морозы в избу пускали ездовую собаку Розу.
Зубариха приняла нас жить явно по причине моей работы в столовой, где, по ее расчетам, я должна была подворовывать, собирать куски и приносить их домой. Аля со старухой очень скоро нашла общий язык, о чем-то рассказывала ей, сидя за самоваром. Чай пили по-северному, по-рыбацки – без сахара. Просто хлебали кипяток, заедая его черными сухарями или хлебом с соленой тюлькой.
Когда мы обе бывали дома и было не очень холодно, ходили гулять по поселку, присматривались к лицам, прислушивались к местному говору. Прогулка заканчивалась на крутом берегу Енисея уже за околицей. Там мы не боялись быть услышанными, и Аля рассказывала о матери, об отце, о его работе, о своей юности во Франции, а затем о своей жизни в Москве у тети Лили, которая всячески ее поддерживала и в дальнейшем писала (не боясь!) длинные письма и присылала бумагу, книги и теплые вещи.