Последние две недели наплыв беженцев непрерывно возрастал — нынешним летом калмыки на севере свирепствовали неистовее и приближались к Даугаве. В ту же сторону бежали в поисках спасения латышские крестьяне, скотина которых была угнана или пала в лесу. Им только и оставалось пытаться спасти свою жизнь. Имение Болотное было переполнено, кое-кого жалостливые хозяева разместили по своим домам. Но сами, не единожды грабленные саксонцами, они мало чем могли им помочь, — беженцы ютились под навесами овинов либо в пустых сараях и, как собаки, голодными глазами следили, не достанется ли им какая-нибудь корка, шелуха или кость. Большинство были больные, с отекшими ногами и опухшими лоснящимися лицами, казалось, готовыми лопнуть от жира. Другие, наоборот, страшно исхудавшие, похожие на обтянутые желтой кожей скелеты. Эти лежали пластом где-нибудь на солнцепеке, есть не просили — попьют воды и вновь опускаются на траву, ко всему охладевшие и равнодушные, даже к смерти, неотступно следовавшей за ними по лесам и топям, время от времени забирая их поодиночке. И здесь, невидимая, но ощущаемая, вынюхивая, шастала она вокруг да около. На большом сеновале в Лиственном уже ютились человек двадцать, но каждый день подходили еще двое-трое — в более отдаленных имениях и волостях уже не было для них места. Вчера, только выйдя из лесу и поев, умерли мать с дочкой-подростком; теперь они лежали в углу сарая, укрытые рядном, а к вечеру их свезут на кладбище. После этого случая Холодкевич строго-настрого наказал не давать сразу же пришельцам ничего жирного, только хлеба с водой, да и то самую малость, чтобы постепенно привыкали к людской еде.
Беженцы шли со всех порубежных с Эстонией окрестностей — из Руиены, Валки, Апе, Алуксне и Педедзе, с верховьев польской Видземе; среди последних оказались и три эстонца. Некоторые были так напуганы, что и здесь не чувствовали себя в безопасности, — поев и соснув час-другой, брели дальше, к Даугаве. Их никто и не задерживал, и без того не знали, что делать с теми, кто остался здесь. Ничего определенного из их рассказов нельзя было добиться. Некоторые бежали от калмыков, другие говорили о киргизах и татарах. И нельзя было понять, как же далеко вторгся враг в Видземе. В окрестностях Валки все уже давно разграблено и разорено. Кто-то видел врагов у Стренчей, другие говорили о Смилтене, Леясциеме и Гулбене, какая-то семья на паре лошадей бежала даже из Цесвайне. Неясность и противоречие в рассказах беженцев лиственские и сосновские бабы тут же использовали для доказательства того, что опасность еще не грозит, что калмуки и татаре дальше видземской границы не пойдут, как не смели переступать ее вот уже лет десять. Известное дело, северяне — заячьи души, бабье этакое, даже и в глаза противника не видали, а уже сбежали в лес. А уж южан эти «калмуки», конечно, знают и ведают, что с ними шутки плохи, потому даже и не пробуют сюда заявляться. Мужики — одни слушали, как превозносят их отвагу собственные жены, другие внимали предостережениям Яна-поляка и помалкивали. Кто бы там что ни думал, а воевать, кроме тех троих, никто не собирался.
Одновременно с Мартынем, только со стороны Болотного, во двор лиственского имения вошли новые беженцы. Высокий, костлявый, белый как лунь старик, подросток и женщина, державшая у груди под большим платком дитя. Верно, тоже с эстонской границы. У всех на ногах новые, недавно сплетенные в лесу лапти, одежда хоть и в лохмотьях, но еще держалась, непохоже даже, что очень изголодались, и вид не изнуренный. Никто не спешил их расспрашивать, у всех у них примерно одни и те же рассказы, которую неделю уже слышанные, надоевшие и все же будоражащие, — лучше уж их и не слушать.
Беженцы разместились на лужайке, шагах в двадцати от толочан; баба, тихонько напевая, нянчила своего младенца, потом вынула грудь, скорее напоминавшую белую тряпку, и тщетно старалась сунуть ее ребенку в рот. Бабы из Лиственного подошли поближе. Только и сумели разглядеть под платком синеватое сморщенное личико, но мать укрыла его и рассмеялась. Смех был такой блаженно-безмятежный, что у подошедших мурашки пробежали. Беженка оскалила белые зубы.
— Не берет больше, баловник. Как вчера с утра поел, так и не хочет больше. Строптивец, вылитый отец.
Бабы недоуменно переглянулись. Белый как лунь старик поднял голову и сказал:
— Это моя невестка. Дите вчера утром померло, видно, сосать уж больше нечего было. Хотели еще в лесу зарыть, да не дозволяет, видать, умом тронулась.
Даже сам Холодкевич подошел. Выслушал, нахмурил лоб и сказал дворовым бабам:
— Зазовите ее в комнату и присмотрите за ней… Надо отвезти ребенка на кладбище вместе с теми двумя.
Но старания баб остались напрасными, беженка только укачивала дитя и, улыбаясь, напевала. Старик с парнишкой поднялись.
— Без нас она не пойдет, и по ночам спит не иначе, как в середке.
Пойти вместе со своими мужчинами она согласилась. Бабы толпой проводили их в людскую. Мужики тихонько встали из-за стола и прошли к лошадям. Кузнец подошел к Холодкевичу.
— Неужто и нам придется этакую страсть изведать! Попытайтесь хоть вы, барин, переубедить их.
Холодкевич беспомощно развел руками.
— Если уж ты не можешь, так где мне. Прежде всего нет у меня такого права посылать их воевать; на свой риск действовать сейчас опасно, бог его знает, как на это взглянут. Но я все же пробовал помочь пану Крашевскому, да только ничего не выходит — они просто не слушают меня. Если эти беженцы не перестанут прибывать — не знаю, что и будет. Люди только и шепчутся о бегстве, я как-то подслушал — уже судят-рядят, кому какого господского коня брать. Только власти и могут тут что-нибудь сделать.
Мартынь с этим согласился.
— Верно, только одни власти тут что-нибудь могут сделать, да ведь когда они надумают, будет уже поздно.
Но нет, когда власти заявились, было еще не поздно.
Уже не пытаясь переубедить мужиков своей волости, Мартынь только ковал оружие.
За час до восхода солнца его разбудило знакомое звонкое лязгание. Это старый Марцис, забравшись на Дартину лавку для стирки белья, чтобы дотянуться до ручки точила, точил выкованный вчера меч. Нелегко ему было удерживать клинок под нужным углом — рука неестественно выгнута вверх, глаза лишь искоса могут следить за тем, как жесткий камень понемногу сдирает стальные заусенцы вместе с черной окалиной и как проглядывает гладкое звенящее лезвие. Мартынь взял его и опробовал, проведя по острию большим пальцем, — да, ничего не скажешь, отец свое дело знает. Только пот, выступивший на лбу, свидетельствовал, что нелегко дается старику эта работа. Вернув меч, Мартынь сказал:
— Ты бы лучше прилег. Пока я второй выкую, времени у тебя вдосталь.
Отец не на шутку рассердился.
— Ты меня не учи, я уж сам знаю, что мне делать!
Точило вновь завертелось, мутная вода захлестывала клинок. Да, упрям старик, лучше ему и не перечить. Мартынь вздул огонь в горне, раскалил начатую еще вчера стальную полосу и замахал молотом. Тихий лес далеко разносил звон, так что он перелетал даже на другую сторону — в открытое поле. Все равно людям не было покоя — они знали, что кует Мартынь.
Как и обычно, двери кузни были настежь. Поднявшееся над лесом солнце стояло как раз против нее, вся кузница наполнилась золотым светом, и казалось, что уголь в горне пылает вовсе не ярко. Снаружи послышался конский топот, кто-то встал, заслонив солнце. Мартынь наморщил лоб — в неожиданно упавших сумерках трудно было хорошенько разглядеть толщину и прямизну клинка, — этак старику достанется лишняя работа. «Верно, опять какой-нибудь парень из придаугавских, — подумал кузнец, сердито ударяя молотом последний раз, — они со своими одрами чуть не в самую кузню лезут».
И только сунув поковку в горн, Мартынь обернулся к двери, твердо собравшись отчитать бессовестного, да так, чтобы другой раз не повадно было. Но никакого парнишки там не оказалось. На огромной лошади сидел бравый шведский драгун с длинными тонкими усами, шапка лихо сдвинута на затылок; длинный палаш свешивался чуть не до колен лошади, за спиной мушкет. Лицо его против солнца трудно разглядеть, и только подойдя поближе, кузнец опешил. Драгун оскалил белые зубы, удивительно легко соскочил с коня, звякнул шпорами и протянул руку.
— Ну, здорово, брат! Не ждал, верно?
Мартынь улыбался, удивленный и растерянный, — откуда же он мог ждать? Рука Юриса казалась непривычно мягкой и гибкой, сильное пожатие ее — каким-то чужим. Да и в голосе отзвук какой-то чужой речи, — Мартыню почудилось, что даже намеренно подчеркиваемый. Он покачал головой не в силах оторвать взгляда от стройного, но уже полнеющего тела, плавно покачивающегося над высокими ботфортами.
— Где ж нам тебя ждать, мы совсем и не знали, жив ты или нет. Вы же теперь во всех краях воюете.