Услаждая алчное нутро, смачно хрустел огурцом дьяк Семенов и подливал себе в серебряный достакан водку из кубышки. Снисходительно понаблюдав за чревоугодником, Алябьев перевел взгляд на Пожарского, уловил его настороженность и смекнул, отчего она. Алябьеву тоже претило кривляние первого воеводы, но он знал, что тут нет подвоха: просто-напросто окольничий не мог себя вести иначе, давно утратив свое достоинство в пресмыкании перед московскими горлатными шапками, чтобы удостоиться утраченной боярской милости. Что ж, пусть себе скоморошествует, надобно повести разговор по своему разумению.
— Мы, Дмитрий Михайлович, приговорили, — не отводя от Пожарского умных глаз, молвил второй нижегородский воевода, — никоторых помех в твоих ратных хлопотах тебе не чинить, а, напротив, пособляти тебе, ако единоначальнику. От боярского правления проку не видно. Так пошто лить рассол в дыряву кадку? Коли Москвы не вызволим, боярство нам русского царя на престол не посадит. А вызволим — и без боярства его соборной волей изберем. Держаться за боярство неча.
Звенигородский поперхнулся с набитым ртом, схватил за рукав Алябьева, дабы он не заходил за край, но тот не прервал речи.
— Покуда ты в Нижнем, Дмитрий Михайлович, все мы тута — твои советчики и помощники. И да будет так. Мне, старику, скоро перед Богом ответ держать, и я не хочу предстать перед ним клятвопреступником.
Прямодушие старого воителя смахнуло бодряческую личину с первого воеводы, и образумило Семенова, собиравшегося затеять перепалку о том, где надлежит быть воеводской власти, а где земской. Пожарский по достоинству оценил смелый, в обход своему начальнику, шаг Алябьева и ответил с той же прямотой:
— Разумею, невелик я для вас чином, а доведется мне тут верховым быть, да на то не моя воля. Всеми нижегородцами позван, ими поставлен. И знаю крепко: кто запрягает, тот и понукает. Где единоначалие — там согласие, где начальных груда — расстройство. Инако не мыслю. Раз и вы за то, даю слово дело рядить по обычаю строго и честно да по совету с вами.
Отставив свой кубок, обидчивый Звенигородский сперва помрачнел, но быстро смирился и вновь принял вид безунывного затрапезника, будто все шло по его раскладу. Он поступился властью в городе, старшинства же за столом не стал уступать. И заговорил с Пожарским, как покладистый отец с норовистым отроком:
— Верши, стольник! Полная тебе воля. А нам куда, древним-то? Грехи лишь умножати.
— Посадских токмо сдерживай, а то во всяку щель норовят влезти, — покосись на Минина, присоветовал тучный, разомлевший от водки дьяк и сунул в широкий зев кусок пирога с вязигой.
— Спущать не станем, — ответил за Пожарского Биркин. Он был в раздражении оттого, что князь сравнял его с Кузьмой, взяв их вместе с собой к первому воеводе.
— По господину и псу честь, — заржал дьяк и переглянулся с Биркиным, словно они были в сговоре.
— Оно так, — стряпчий с ехидством искоса метнул взгляд на старосту.
Кузьма отчужденно сидел с краю, ни к чему не притрагивался. Винопития не терпел, а еда не лезла в горло. Тесно сошлась складка на побледневшем лбу.
Сразу же по возвращении посланцев из Мугреева Ждан Болтин чистосердечно поведал старосте о наущениях Биркина и коварном наказе. Предвидя новые козни, Кузьма с неколебимым упорством трижды отказывал нижегородцам исполнить желание Пожарского и стать помощником ратного воеводы в устройстве всего ополчения, ибо хватало ему забот и с казной. Приходил к нему с уговорами Львов, горячо упрашивал его неотступный Спирин. И уж только после того, как увещатели написали пришвор о полном послушании, староста, потребовав передать тот приговор в руки князя, дал свое согласие. Но, видно, то, что было законом для земского мира, принималось за пустое в хоромах нижегородского воеводы. Пускай так, свет тут не сошелся клином, но издевок терпеть нельзя.
Не говоря ни слова, Кузьма поднялся из-за стола, но тут же рука Пожарского легла на его плечо.
— Моего верного сподручника Кузьму Минина прошу почтить и выпить за его здоровье, — сказал князь.
— Верно! За Кузьму! Он стоит такой чести! И за славу Нижнего Новгорода! — одобрительно отозвался Алябьев.
Кто и не хотел — поневоле выпил. И оставили Минина в покое, занялись байками. Семенов стал рассказывать о гаданиях по «Шестокрылу», Биркин истово внимал дьяку, будто речь шла о важном. Вино с обильной едой настраивало на благодушный лад. Вовсе захмелевший Звенигородский вдруг заплакал и, растирая мутные слезы по морщинистым, как печеное яблоко, щекам, принялся жаловаться на свою злосчастную долю:
— За Бориса Федоровича Годунова колико я претерпел, колико брани да хулы наслушался, а досель меня московские бояре затирают, во всяко дерьмо тычут… Прежни бы времена, яз бы им потыкал!.. Заслали сюда на погибель, избавилися, не пощадили старости… И за все тут опосля пуще прежнего взыщут, за все…
Жалок и смешон был в пьяном горевании подломленный недавними гонениями и страхом, не сумевший оправиться от них бедолага.
Пожарский с Мининым ушли из гостей первыми.
Ночной полог переливался звездными высверками. Глухо лежали снега. С беззлобной ленцою перебрехивались за высокими тынами собаки. И хотелось умиротворения, хотя бы недолгого.
В усладу вдыхая морозную свежесть, князь замедлил шаги, задрал голову к звездам и проговорил:
— Ясни, ясни на небе, мерзни, мерзни, волчий хвост! — Засмеялся, пояснил: — В младенчестве така-то присказка у меня была. Вот вспомянулася. — И тут же снова посуровел. — Ладно, со Звенигородским порешили, из города да уезда всех добрых ратников заберем, смоляне подойдут, иные к нам потянутся. А все ж спорее пошевеливаться пора, други города подымать. И допрежь Казань. Туда бы побойчее человека послать. — Пожарский на миг задумался. — Биркина, пожалуй, и пошлем. А то вы тут с ним, чую, не на шутку схватитеся…
6Едва ли в какие иные лихолетья так часто переписывались русские города меж собою. Единая опась сближала их. И тревожные оповещения, посланные в одно место, неотложно рассылались по всей Руси. Ярославль, Вологда, Казань, Вятка, Кострома, Вычегда, Пермь да иже с ними словно бы вступили в состязание друг с другом в неустанной переписке. Кроме того, исходили вести из монастырей и приходов, волостей и поместий. Грамотеи годились повсюду, и только надменный верхогляд-иноземец мог себя тешить обманной мыслью, что, дескать, Русь изначально темна и невежественна.
С толком обученные по часовникам и псалтырям, умудренные познаниями о былых грозных испытаниях земли русской, прилежные борзописцы вполне разумели, что без налаженной связи не бывать единению, а потому усердствовали во всю мочь. Бережно упрятав свитки на груди, поспешали и резвые гонцы, которых не пугали ни свирепые бураны, ни многоверстные объезды сквозь глухоманные леса и безлюдные пустоши, ни встречи с озлобленными мужицкими ватагами, что уже не разбирали, кто свои, а кто чужие, молотя всех подряд. Нет, вовсе не хотела мириться с напастями и не задремывала в полном оцепенении матушка Русь. Гуси спасли Рим, гусиные перья сплачивали непокоренные русские города, чтобы вызволить Москву. Из разлетевшихся обломков упорно складывалась полуразрушенная громада. И вот уже всколыхнули всю русскую землю набатно призывные послания из Нижнего Новгорода, помеченные именами ратного воеводы князя Пожарского и его дьяка Василия Юдина.
Съезжая воеводская изба стала невпродых тесна от переизбытка народу. Столы были облеплены подьячими и писцами, сидели прилежники, как прикованные, локоть к локтю. Но никто не роптал, в равном послушании исполняя наказы Семенова и Юдина. Однако щуплый и востроносый Юдин управлялся с делами проворнее, был прост в обхождении, и ему подчинялись с большей охотой. Бумаг он требовал множество. И, само собой, его негласно признали тут за главного. Семенов же показывался редко, и зычный рык трясшего упитанными телесами старого нижегородского дьяка наконец и вовсе сменился тихим, но внушительно строгим голосом дьяка ополченского.
Незаметно, со сменою руководов, навадился захаживать в избу древний Микифорко Сверчков, который в былые времена, при Федоре Иоанновиче, тоже сгибал тут выю над бумагами. Мелкою дрожью подрагивала его голова, подслеповатые, с багровыми веками глаза слезились, в дремучей спутанной бороде — мочальная прожелть. Будто из-под гробовой крышки выполз старец, дабы напоследок причаститься к небывалой страде. Однако он ни во что не встревал, а смиренно усаживался в углу на сундучишко, подремывал. С ним настолько свыклись, что, верно, и работа без нею не спорилась бы. Микифорко стал вроде оберегателя-домового.
Дверь беспрерывно бухала. Морозные клубы окутывали избу, растекаясь по закопченным свечами бревенчатым стенам, застя и без того мутные окошки. С потолка покапывало испариной.