— Однако, — сказал старший из стрельцов, — кто же это озорует?
А озорство-то въяве объявлялось, и стрельцы начали успокаивать Ивана.
— Ничего, наживешь. Сам-то жив остался, и то слава господу.
Один из стрельцов, видать самый жалостливый, ведро воды притащил. Ивану слил на руки, он лицо ополоснул и вроде бы отдышался. Перестал голосить.
— Вы уж, братцы, — сказал, стряхивая капли с рук, — пропустите меня в город без докуки, расторгую, что осталось.
А видно было, что торговать ему нечем. Да, однако, подумали стрельцы, мужик не в себе уже. Пускай его, решили, едет. Авось и вправду какую ни есть копейку получит. Все подмога после такого разбоя.
— Ладно, — сказали, — поезжай.
И пропустили без препятствий. Иван вожжи подхватил. Когда телега миновала ворота и въехала на улицу, Иван, вывернувшись змеей, оборотился к Игнатию.
— Что, — вскричал, — ловко?
Глаза у него горели. Вот это и была его минуточка. Весь он себя выказал.
Игнатий только башкой мотнул — опомниться никак не мог.
— А ты, — воскликнул Иван, — видать, молоко еще пить не отучился! — И хлестнул едва волочившую ноги лошаденку.
На базаре Иван направил телегу в самую гущу народа. Бросил вожжи, вскочил на ноги и, раздирая на груди и так рваный армяк, закричал:
— Глядите, люди, что с нами сделали!
Народ попер к телеге. Отдавливали друг другу ноги. Наваливались на спины. Известно — где крик, туда и бегут. Нажали так, что иных и топтать начали.
— Разбили нас, — вопил Иван, — неведомые тати! За что — не знаем. Товар, что в Чернигов на базар везли, пограбили. Нас били и убивали до смерти. Глядите, глядите!
И рвал, рвал армяк. Ивана шатало, будто бы он и на ногах-то уже стоять не мог.
Народ дивился. Мужик-то на телеге хорошей, с лошаденкой справной, и товар у него явно был. Вон мешки с житом, черепки от горшков, сало в соломе проглядывает, колбаса. За что же такое лихо хорошему человеку?
— И с вами такое будет! — не унимался Иван. На шее у него веревками свивались жилы. — Всех разорят.
Толпа и вовсе заволновалась. Разные голоса заговорили:
— У нас зорить горазды…
— Это первое дело…
— Никуда от этого не денешься…
А Иван и другое закричал:
— Помянете голодные годы, да поздно будет. Под царем Борисом половина России, почитай, перемерла. И теперь зорят! Нет пощады от бояр московских!
Игнатий, перепугавшись этих слов, оглядываться стал. «Как бы стрельцы, — подумал, — не услышали. Конец нам будет». Глянул в сторону, а они — вот они, клюквенные кафтаны горят в толпе. «Ну, конец!» — мелькнуло в голове. Однако стрельцы и с места не стронулись.
Иван и вовсе опасное закричал:
— Погубит, погубит царь Борис всех! В землю вколотит! К Чернигову царевич Дмитрий идет. Вот истинный царь! Бейте воевод! Царевич Дмитрий вас на то благословляет!
Жилистый, верткий, сорвался с телеги — перед ним люди в стороны раздались — и в два прыжка подскочил к стоящему посреди базара столбу, на который грамоты царские вешали. Неведомо откуда в руках у него обнаружился свиток с красной печатью на шнурке.
Лицом, что и смотреть-то на него было боязно, оборотился к людям:
— Вот вам слово от царевича Дмитрия!
И грамоту к столбу прилепил. Все ахнули: оно и впрямь царская грамота — желтая бумага с письменами и под ней печать.
Баба какая-то лукошко с грибами сушеными в руках держала — так уронила. Грибы рассыпались.
— А-а-а!.. — затянула баба дурным голосом.
Другая, что стояла рядом, за голову взялась.
Народ хлынул к столбу. А Иван как сквозь землю ушел. Игнатий глазами метнулся — нет Ивана. Видит: к телеге простоволосый нищий в дранье с батожком идет. Тычет им в землю, как слепой. Подошел, прыгнул на телегу и строго так:
— Гони, ворона, в переулок! Гони!
Игнатий оборотился, а на него Ивановы глаза, белые от бешенства, смотрят в упор.
— Что рот разинул? — крикнул Иван. — Гони!
Игнатий хлестнул лошадь. Увидел, однако, что у столба, на который Иван грамоту пришпилил, народ волной ходил, и крик услышал.
Крику того только и надобно было в Чернигове. Монашек тихий, что рядом с паном Мнишеком сидел да подсунул Ивану-трехпалому грамотку мнимого царевича, знал: здесь искру бросить — и, как пересохшая солома, займется огнем город. Какой-то усатый дядька из плетня кол начал выворачивать, другой выдрал оглоблю из телеги, и вот уже волна покатилась от базара к воеводскому дому. На колокольнях тревожно заголосила медь. Над базаром, поднятая сотнями ног, взметнулась столбом пыль.
Неустойчиво, шатко стояла Борисова власть на южных пределах. Вольно, по-разбойному дышала на остроги и редкие городки широченная степь, что была дика и неуемна и помнила и половецких лихих воинов в кожаных, до глаз, шлемах, татарские лавы, и топот и визг коней, сходящихся в кровавой сече. Многих и многих больших и малых батек и атаманов помнила. Бурливая, горячая кровь не остыла здесь в жилах у людей, и каждая обида, притеснение, хотя бы и малое, выказываемая спесь — панская ли, российская ли, дворянская — вздымали такой вихрь возмущения, что его и остановить было нельзя.
— Браты! — выскакивал перед толпой изрубленный татарской ли, польской ли шашкой казак. — Доколе нам допускать мучения на русской земле? Доколе терпеть православным?
— Довольно!.. — одним вздохом ответила толпа, и не было ей удержу.
Воевода, князь Татев, услышав колокольный бой, бросился собирать стрельцов, но уже посад бушевал от поднявшегося люда. Кое-где занялись пожары. На улицах понесло горьким дымом. Князь — дворянин не из трусливых — остановился посреди воеводского двора. Вокруг роились гудящей толпой стрельцы. В растворенные ворота влетели на разгоряченных конях второй воевода, Шаховской, и князь Воронцов-Вельяминов. Шаховской соскочил с коня, но и слова сказать не смог. Из дома его выбили — едва ноги унес. Щеки у него тряслись, глаза лезли на лоб. Голова была повязана окровавленной тряпкой. Кто-то достал его камнем. Воевода рукой на него махнул. Князь Воронцов-Вельяминов сказал твердо:
— Посад не удержать. Всем в замок надо. Отобьемся. Веди, воевода, стрельцов в замок.
Воевода выдохнул:
— Эх! — Хлестнул плетью по сапогу и, по-волчьи всем телом, крутнувшись на каблуках, оборотился к стрельцам. И такая ярость была написана у него на лице, что стоявшие ближе к нему назад подались.
— В замок! — крикнул воевода с натугой. — В замок!
Оглянулся на свой дом и вмиг уразумел: часа не пройдет — и дом, и все, что нажито годами, дымом возьмется. И в другой раз хлестнул плетью по сапогу.
— Эх! — крякнул с бессильным отчаянием.
А дым уже резал глаза, надсадно ревели колокола, и воевода явственно различил яростные крики толпы.
По улице валом катил народ с базара: кто бежал с дубиной, да такой, что гвозданет по башке — и нет человека, другой с колом, и тоже немалым, опасным не менее, а кое-кто и с шашкой. Рев, рвущийся из глоток, нарастал.
Воронцов-Вельяминов все же успел сколотить стрелецкий отряд и ударить по толпе огненным залпом. Напиравший на воеводский дом народ рассеялся. Кое-кто упал. Завыли раненые. Огрызаясь залпами, стрельцы отступили к замку и затворили ворота. Со стены замка воевода Татев увидел, как запылал его дом. Дым вскинулся над крышей шапкой, и в следующее мгновение выбросились языки пламени. Воевода замычал, кинулся к пушке, выхватил у пушкаря запальный факел. Бомба разорвалась среди толпившихся у рва. Вспучилась земля. Кто-то закричал нехорошо. Воевода подбежал ко второй пушке. С запальной полки вспыхнувший порох плеснул пламенем ему в лицо. Опалил бороду. Но Татев того даже и не заметил. Ударил в другой раз. Но ясно было и воеводе Татеву, и другим, что посад сдали и это грозит плохим.
Петр Басманов поглядывал из возка, морщился досадливо. А снег валил и валил, сек дождь, слепя и коней, и людей, размывал дорогу так, что день-другой — и стрельцы будут по брюхо в воде. В вое ветра Петр Басманов слышал, как окружавшие возок стрельцы выдирают ноги из грязи, глухо матерятся, недобрым словом поминая проклятую службу.
Воевода кутался в шубу, подгибал ноги. Знал — остановиться надо, дать роздых стрельцам, но не мог. Поспешать, поспешать должен был. «Поспешать», — сказал сквозь зубы. Лицо у воеводы узкое, темное, глаза в провалах, и из глубины их выглядывают горящие зрачки. Лихорадило Петра Федоровича, озноб полз по спине. Неуютство, ах неуютство походное… Но досаждали не озноб, не снег, не даже размывавший дорогу секущий дождь — не давали покоя мысли. Ветер навалился на кожаный верх с такой силой, что возок, показалось, торчмя поставит, сыпануло, как дробью, дождем. Петр Федорович поплотнее закутался в шубу, вовсе нахмурился. Прикрыл глаза.
Подумать воеводе было о чем.