Мужик-скороход отводил в сторону хитрый взгляд:
— Не ведаю.
— Были ли тут какие-либо люди, когда вы проходили на Пронск?
— Мы шли, тут поднимались дымы.
— Куда же девались люди теперь?
— Спроси у леса, князь.
Дубок путники увидели на скате погожего, тихого дня.
Долина Рожни вдруг расступилась, раздалась вширь, и в просвете мелькнула узкая коса Дона. За голубой водной гладью обозначилась Долгая Поляна, уставленная круглыми, как богатырские шлемы, стогами сена. В тихом воздухе, кружась, летели серебряные нити, и, будто по этим нитям ранней осени, истекали на землю благостная тишина и тепло низкого солнца.
С высокого обрыва Ингварь долго смотрел на излучину широкой реки. Рядом с княжичем осадил своего коня Евпатий.
— Отсюда начинается долгое поле, — задумчиво сказал Ингварь и вдруг схватил Евпатий за локоть: — Смотри, смотри! — он указывал за реку и, казалось, готов был ринуться под откос горы.
Евпатий взглянул по указке княжича, и у него захолонуло в груди: к реке мимо стогов легким шагом шел вожак лосей. Сохатый шел, неся, как боевой стяг, разветвление своих могучих рогов. Солнце темным пламенем зажигало струю на спине животного и несло рядом с ним его удлиненную тень. Следом за сохатым шло небольшое стадо коров и телят. Молодь игриво взбрыкивала, отбегала, играючи, в стороны и сейчас же вновь присоединялась к старшим.
В нестерпимом охотничьем азарте Ингварь застонал и схватился за поясной нож.
— Эх, вдарить бы!
— Пусть погуляют княже. Нам теперь не до зверя, — сказал Евпатий.
Ингварь рванул повод, ударил коня плеткой и выехал на тропу.
Дубок медленно привставал из-за лесов круглыми овершиями угловых сторожевых башен и светлым куполом храма.
Широкая полоса леса перед городом была выжжена, и дорога пролегала среди высоких качающихся трав. По насыпи городского рва брело с выпаса с пестрое стадо.
Приближенные рязанцев заметили с городских ворот, и на стенах вдруг появилась стража. Махальные на угловых башнях дали знать в городе о приближении войска, и раскрытые дотоле ворота наглухо захлопнулись.
Пока скороход-мужик бегал под городские стены и переговаривался там со стражей, Евпатий с любопытством озирал этот город, заброшенный на самый край рязанского княжества. За Дубком оканчивался ведомый мир и начиналась область чудесных сказок про заморские края, про горы, упирающиеся вершинами в облака.
Дубок стоял на самой круче горы. Под горой протекал Дон. К дощатым причалам и пристаням Дубка подходили суда и струги из греческих и веницейских стран. Отсюда Русь получала шелковые ткани и бирюзу, благовонные масла и чудных расцветок персидские ковры, ножи дамасской стали и арабских тонконогих скакунов. Отсюда вниз по Дону начинался путь в чужеземные страны, куда в обмен на золото и драгоценное каменье уплывали из Руси ладьи, груженые мехами, воском и ярым зерном пшеницы.
— Дивен этот город! — сказал Евпатий княжичу, сошедшему с коня.
— Потому и держит его дядя-князь под своей рукой, — ответил, покусывая сухую травинку, Ингварь, и по его сдвинутым бровям понял Евпатий, что утаил про себя княжич заветную думу об этом городе и о своей княжеской сиротской доле.
— Богатство течет тут, как донская вода, — сказал Евпатий.
— Зато и разбойников в этих местах хоть отбавляй.
— Известно: где пожива, там и лихой люд…
Тем временем напуганные чужими воинами пастухи захлопали плетками и заиграли в рожки. Стадо скрылось за угловой башней. А в самом городе вдруг звякнуло церковное било. И неизвестно было рязанцам — сзывали ли то на бой с ними или приспело дубчанам время для вечерни. Скоро скрипнули городские ворота. На встречу рязанцам вышли именитые люди города. Они, кланяясь, позвали княжича в воеводскую избу.
Евпатий отказался от чести, остался с дружиной, расположившейся на ночлег поблизости от городских ворот. Воины стреножили коней, принесли из леса сушняку и развели огонь.
Ночь выслала на небесную твердь тысячи ярких звезд. Они вздрагивали и переливались. Изредка то одна, то другая звезда срывалась и, чертя по небу золотую дорожку, падала в бездну.
Лежа у раскрытого полога шатра, Евпатий долго не мог заснуть и все прислушивался к ночным голосам в этом незнакомом краю. Тишина обнимала землю. Стреноженные кони позвякивали цепями. За городскими воротами тихо подвывал одинокий пес
Князь Федор уехал почти тотчас же после крестин своего первенца. Княжича нарекли Иваном, а звать его положили в честь прадеда, князя Черниговского, Всеволодом.
«На зубок» внуку прислали князь Юрий Игоревич и княгиня-бабушка Агриппина Ростиславовна яхонтовый крестик, штуку шелкового полотна на пеленки, да штуку бархату камчатого рытого к люльке на полог, да шкатулку жемчугов мелких в россыпи, перемешанных с камнями самоцветными. Помимо же прочего, пожаловал князь Юрий внуку волость под Каширой, в которой было сорок считанных сел без починков15.
Князь Федор побывал в Рясском Поле, на половецком торге, где выбрал себе степных коней и выкупил из полона рязанских людей. Оттуда он прошел на Дубок и Кир-Михайлов, облагая данью промысловых людей и гоня красного зверя.
Только к яблочному спасу, что праздновали, августа, прибыл князь Федор в свой городок после трехмесячного отсутствия.
Похудевшая и ясноликая встретила Евпраксия мужа-князя. Осиянный взглядом ее лучистых глаз, Федор попросил:
— Покажи мне сына, лада.
По знаку Евпраксии мамка внесла ребенка. Недавно покормленный, мальчик пребывал в покое, сосал пухлые пальцы и улыбался.
Пока Федор целовал сына, Евпраксия следила за мужем: она гордилась своим детищем и была на страже — а вдруг да Федор не воздаст должного красе и сообразительности своего сына!
Вечерами уводил Федор Евпраксию на речной откос, под угловую башню города. Месяц гляделся в тихую реку, обильная роса клонила долу калиновые кусты, что густо росли по склону. За рекой пели девушки. На речной луке рыбаки вынимали невод, с мотни падали тяжелые капли и разбивали круглый лик месяца.
По стене ходили стражники. Слышно было, как они зевали и крякали, гоня сон. Потом один из стражников над самыми головами притихших Федора и Евпраксии унылым голосом кричал: «Слава князю нашему-у-у!» Откуда-то издалека, с противоположного угла города, доносилось в ответ: «Велик город Рязань стоит!» и еще, уж совсем глухо: «Славен город Владимир!»
Однажды, когда Федор с Евпраксией сидели над рекой, в городские ворота застучал ночной путник.
Князь с княгиней поспешили в терем. Скоро к Федору вошел Ополоница и с ним гонец из Рязани.
Ополоница был бледен.
— Говори! — сказал он гонцу, до земли склонившемуся перед князем.
Побив князю челом, гонец встал с колен и сказал усталым, глухим голосом:
— Идут на Рязань враги со степи. Числом видимо-невидимо. Хотят воевать Русскую землю. Князь Юрий просил не мешкая снаряжать войско и двигаться на Пронск.
— Иди! — Ополоница толкнул слегка гонца в плечо и провел его до двери.
Потом он вернулся к Федору:
— Прознал я, великое испытание пришло на Русь, Федор. Мужайся! Заутро надо собирать ратных людей.
Узнав о скором походе, содрогнулась Евпраксия, но ничем своего волнения не выдала. С раннего детства была она свидетельницей, как матушка и другие женщины в Чернигове провожали мужей и братьев в далекие похода, и знала, что стойкость женщин нужна была для победы на ратном поле. Одна перед другой крепились женщины, собираючи близких на рать.
Так поступила и он. Обняв мужа, Евпраксия сказала ему:
— Раз кличет земля на бой с врагами, пойди, муж мой, и возвратись под кров родной с победой.
Федор решил вести войско сам. Стар стал пестун его Ополоница, уж много дней не ходил он с ним в отъезжее поле, часто засиживался в светелке своей допоздна, читая древние столбцы, которые брал у протопопа Елисея Гречина.
И когда войско начало стекаться в городок, Федор пошел поговорить с Ополоницей.
Старый воин находился в это время в полутемной подклети. В светлом летнике, плотно облегающем плечи, в мягких чоботах, серый и слегка согбенный. Ополоница медленно проходил вдоль глухой стены. На стене висели потускневшие кольчуги, пыльные щиты, наплечники и перы, расставленные по углам, отливали искрами померкнувших украшений. Были тут доспехи — свидетели первых походов и битв старого русского воина. С каждым из них было связано одно из тех дорогих воспоминаний, которые отмечают лестницу жизни, то заставляют сердце толкаться и трепетать забытым волнением, то рождают грусть о невозвратном, о потерях, уже невознаградимых ничем.
Он снимал с деревянных колышков пыльные щиты, разглядывал на них старые от мечей зазубрены, следы половецких стрел. Все это были вестники смерти, отбитые мужеством, стойкостью сердца и силой руки. Покрывшиеся налетом ржавчины мечи словно рассказывали длинные повести о походах на Дон и Сейм, на Клязьму и Волгу, о битвах и сражениях, когда смерть витала над головами и мысль о бранной славе придавала силу ослабевшему, израненному телу…