— Бесстыжий хвастун,— оценил этот опус Сталин.— К тому же еще и лгун. Он хочет во что бы то ни стало взять этот город, потому что он носит имя товарища Сталина. Именно поэтому!
Оставшись один, Сталин задумался. Странным и непостижимым было то, что этот город на Волге второй раз в жизни вождя призван был ответить на вопрос: победа или поражение, быть или не быть? Гитлер нацелился на Сталинград вовсе неспроста: это не только большой и в экономическом плане важный населенный пункт: повергнуть в прах Сталинград для Гитлера означает повергнуть в прах самого Сталина, и потому фашистский диктатор бросил в приволжские степи самые отборные свои армии, самых талантливых своих полководцев. Он конечно же знал из истории, что Сталину удалось отстоять Царицын, но был фанатически убежден, что Сталину не удастся отстоять Сталинград. Покончить со Сталинградом означало то самое главное, что составляло цель фюрера: покончить с коммунизмом. А уж после этого ему не будут страшны никакие спесивые Америки, никакие «владычицы морей» Великобритании. Глобус будет вращать только он, Гитлер, и этот глобус будет вращаться только так, как этого захочет великий фюрер великой Германской империи.
Сталин очень хорошо понимал все это, и потому битва под Сталинградом была для него не просто битвой за обычный город: это была битва, призванная доказать, что коммунизм непобедим, а значит, непобедим и он, Сталин.
Почти всю ночь он просидел над картой, на которой Сталинград был почти со всех сторон окружен хищными, нацеленными прямо в его сердце синими стрелами. Город тоскливо и обреченно прижимался к голубой полоске реки, к Волге, словно надеялся не столько на своих защитников, сколько на великую русскую реку, которая убережет его от гибели, а также на свое знаменитое, ко многому обязывающее название.
Каким родным и близким сердцу стал сейчас ему этот город! В нем, бывшем Царицыне, он, тогда еще сравнительно молодой (каким сильным, крепким телом и духом был он тогда, в свои тридцать девять лет!),— он закалился в огне боев, он переживал расцвет своей жизни, испытал истинную любовь к Надежде, совсем еще девчонке, и мечтал о том, что любовь эта будет согревать его сердце всю жизнь. И потому Царицын оставил в его душе светлые, чистые и счастливые чувства, и, даже став Сталинградом, он оставался для него тем, прежним, Царицыном. В сущности, имя его должно было бы достойно украсить и не такой уж захолустный город, он оставался все равно провинцией, куда ему до Москвы! Москва — другое дело. Носился же Каганович с идеей переименовать Москву в город Сталин, хорошо, что вовремя умерил его прыть.
Постоянно внушая себе мысль о том, что он не верит во всяческие приметы и стараясь, чтобы это знало все его окружение, Сталин тем не менее загадал: если город, носящий его имя, падет, то падет и его государство; если город этот выстоит — значит, выстоит и его государство.
И когда после долгих и мучительных дней и ночей ожидания ему доложили, что Сталинград выстоял, а вся группировка немецко-фашистских войск зажата в стальном кольце окружения, он, оставшись наедине с собой, истово перекрестился и прошептал:
— Слава Богу! Это — великий перелом. Это — путь к победе. Теперь Гитлеру — крышка! Понятно тебе, паршивый ефрейтор?
Он уже чувствовал себя победителем, зная, что до дня Великой Победы грядет еще множество кровопролитных сражений. Он понимал, что война будет еще долгой, и потому строки очередного праздничного приказа, складывавшиеся сейчас в его голове, уже не содержали того несбывшегося обещания, которое он перед всем народом давал еще совсем недавно. А обещание было таким: еще полгода, может быть, годик, и Германия будет поставлена на колени. Тогда, увлекшись поиском наиболее точных и вселяющих надежду словечек, он возрадовался, что вместо слова «год» нашел самое подходящее к своему предсказанию слово «годик». Вроде бы пустячок, а какой психологический и моральный заряд вместил в себя этот удачно найденный «годик», вроде бы «годик» по продолжительности то же самое, что и «год», а все же не одно и то же: не огромный продолжительный год, а маленький и даже какой-то малокровный годик.
Теперь он уже не позволит себе таких опрометчивых предсказаний. Теперь он предостережет всех, что хотя враг и потерпел поражение под Сталинградом, он еще не побежден. Немецко-фашистская армия переживает кризис, но это еще не значит, что она не может оправиться. Борьба еще не кончена, она только развертывается и разгорается. Глупо было бы полагать, что немцы покинут без боя хотя бы километр нашей земли.
В пику Рузвельту и Черчиллю, которые все еще не открыли второй фронт, он, Сталин, в своем приказе не будет высказывать им какие-либо комплименты, как это бывало прежде. Пусть наконец поймут, что их помощь ничтожно мала, что Красная Армия по-прежнему несет одна всю тяжесть войны и то, что делают союзники по сравнению с победой русских под Сталинградом, не стоит и ломаного гроша. Он знал, что этим обозлит англичан и американцев, что «старый боевой конь» Черчилль закусит удила, и заранее предвкушал удовольствие от своего демарша.
Еще шла война, а Сталин уже думал о послевоенном устройстве мира. Он не сомневался в том, что его нынешние союзники, последними ввязавшиеся в кровавую драку, первыми примчатся на дележ праздничного пирога. Но ничего у них не выйдет! Он, Сталин, сделает Москву центром Вселенной, и не он будет ездить в Вашингтон, Лондон или Париж, а к нему в Москву, как в новую Мекку, будут ездить и американские президенты, и английские премьеры. Товарищ Сталин не поедет ни в Вашингтон, ни в Лондон, товарищ Сталин, повелитель державы, свалившей фашизм, не станет ни перед кем унижаться, как приходилось ему унижаться, когда он едва ли не вымаливал открыть второй фронт. Пусть теперь все эти президенты просятся на прием к нему!
Скорее бы добиться победы — и тогда все эти Германии, Польши, Чехословакии, Венгрии, Болгарии, Румынии, Югославии, Албании и прочая и прочая станут плясать под дудку товарища Сталина и славить его в веках. И пусть в них будут «суверенные» правительства — фактически все они будут составлять его, сталинскую, империю, перед которой будет трепетать весь мир.
Сталин со своими соратниками спустился в кинозал и потребовал крутить кинофильм «Мы из Кронштадта». Он не единожды смотрел эту картину. Особо ему нравился балтийский матрос Артем Балашов, который после победы грозно вопрошал вслед посрамленной английской эскадре: «А ну, кто еще хочет на Петроград?!»
Вот так и он, только не матрос, а генералиссимус Сталин, спросит весь этот заносчивый, агрессивный, слишком возгордившийся Запад: «А ну, кто еще хочет на Москву?!»
Немецкий городок, в котором весной сорок пятого года разместился штаб 1-го Белорусского фронта, восхитил Ларису. Коттеджи за ограждениями из мелкой металлической сетки, окруженные деревьями, кустарниками и цветниками, хотя и были построены на один манер, радовали глаз своими чистотой и красотой. По существу, это был пригород Берлина, и Лариса сравнила эти коттеджи с нищими бревенчатыми избами в пригородах Москвы, стоявшими там, казалось, еще со времен Ивана Грозного; разница была столь ощутима, что вызывала боль в сердце за нищую Россию. Здесь, в этом почти игрушечном городке, все — и дороги, выложенные мозаичной брусчаткой, и строгая планировка улиц, и вроде бы даже кичащиеся своей добротностью коттеджи,— все кричало о немецком достатке и благополучии. «Им всего этого было мало,— подумала Лариса,— им нужна была еще и Россия».
Присмотревшись получше, она заметила, что и этот городок не обошла стороной война — иные коттеджи зияли пустыми глазницами окон, на иных черепичных крышах были видны черные, опаленные огнем пробоины от артиллерийских снарядов, там и здесь горбилась брусчатка, вздыбленная гусеницами танков, то и дело попадались груды кирпича от обвалившихся стен. И все это изо всех сил старалась скрыть весна, одаривая уставших, взмыленных, ожесточившихся в боях людей ошеломляющими запахами сирени и жасмина, цветущих и словно бы вознамерившихся затмить собой запах гари, бензина и порохового дыма. Даже при всем при том, что по городку основательно прошлась война, он и сейчас являл собой образец преуспеяния, которым так дорожили немецкие бюргеры.
И все же при воспоминании о России сердце Ларисы сладостно и горько щемило, а сознание того, что столь долгая и, как ей чудилось, едва ли не во всю человеческую жизнь война должна была вот-вот завершиться (счет уже шел даже не на дни, а на часы), все сильнее разжигало желание поскорее вернуться домой. Ведь там, на родной до боли земле, ее нетерпеливо ждали любимый муж и любимая дочь, лица которых так же пронзительно ярко проступали в ее воображении, как и тот последний день, в который она прощалась с ними. И очень часто, особенно по ночам, она слышала их голоса, слова любви, обращенные к ней.