Но об этом торопливо созванном совете я мало что помню; только то, что я приказал всем выступить на запад на рассвете, и еще — и это я помню поистине четко — что с учетом того, насколько мы уступали неприятелю в численности, я предложил боевой порядок, который никогда не использовался ранее, но который, как мне представлялось, сулил некоторую надежду справиться с угрозой более длинных неприятельских флангов; и что каким-то образом мне удалось выбить у совета согласие на этот план. Остальное затерялось в серой клубящейся мгле, похожей на дым от кухонных костров. И еще все это кажется мне очень далеким, дальше, чем наш совет перед Бадонской битвой; и однако должно было пройти не так уж много дней — Бог знает, как много или как мало, мне становится трудно вести счет времени…
На исходе ночи до нас добрался долгожданный гонец от Константина.
— От Константина? — уточнил я, когда его привели ко мне. — А что же Кадор, король?
— Милорд король стареет не по годам. Он болен и не может ездить верхом, — ответил гонец, стоя передо мной ветреным утром в холодном неровном свете факелов. — Поэтому он посылает своего сына вести войско.
— Как скоро они смогут присоединиться к нам?
— Здесь? — с сомнением спросил он.
— Нет; через час мы выступаем на запад; в следующий раз мы встанем лагерем в нескольких милях от неприятеля.
— Что ж, тогда, может быть, завтра вскоре после полудня. Они идут форсированным маршем.
— Завтра к полудню здесь может быть работа скорее для волков и ворон, чем для людей из Думнонии, — сказал я. — Им придется еще больше ускорить движение. Каковы их силы?
— Дружинники и та часть войска, которую мы смогли собрать быстро. Сейчас время жатвы.
Время жатвы, время жатвы!
Я сказал:
— Пойди сейчас чего-нибудь поешь, а потом возвращайся к Константину и объясни ему, как мы нуждаемся в том, чтобы он поспешил.
Не прошло и часа, как мы выступили, устремляясь на запад через гигантские, выбеленные летним солнцем волны Даунов, сначала по дороге легионеров, потом по зеленой от ольховника гребневой тропе в низинные земли, лежащие за Мендипсом. И этой ночью встали лагерем на небольшой возвышенности в тихой стране широко раскинувшихся лесов и покрытых папоротником склонов; холмы, по которым мы шли днем, поднимались, все в пятнышках от облаков и в меловых шрамах, у нас за спиной, а далеко впереди было сверкание воды и странно просветлевшее небо — приметы болотного края. И там же, далеко впереди, невидимое, неслышимое в спокойном летнем просторе, стояло неприятельское войско; неприятельское войско, которое вели против меня мой сын и человек, которого я с величайшей радостью называл бы своим сыном, если бы Судьба соткала свой узор так, а не иначе. Они стояли лагерем примерно в пяти милях от нас — как доложили маленькие темнокожие разведчики, сообщившие нам об их присутствии, — и я бы сразу двинулся вперед, чтобы навязать им сражение, потому что у нас оставалось еще несколько часов дневного света, а мы таким образом получили бы преимущество внезапности; но половина моего войска валилась с ног от усталости, и я рассудил, что если мы вступим в бой на следующий день, когда люди подкрепят свои силы несколькими часами сна, то это перевесит потерянную внезапность. Так что мы сделали привал и выставили усиленный дозор, прикрытый с внешней стороны цепью пикетов. В ожидании, пока разобьют основной лагерь, мы с Кеем объехали сторожевые посты, от одной к другой группе людей, залегших повсюду, где можно было найти укрытие и откуда открывался вид на лежащую к западу равнину, — в неглубоких, заросших папоротником впадинах на склоне холма или у границы зарослей ольховника, в последней розовой дымке летнего иван-чая, — в то время как их лошади паслись неподалеку. Подъехав ближе к одному из таких постов, мы услышали, что они поют, тихо, с набитым лепешками ртом; неподходящая для войны песня, но я и раньше замечал, что люди поют о сражениях только в дни мира:
«Шесть отважных воинов в дом с войны идут,
Пять прекрасных девушек под окном прядут,
Летят четыре лебедя, и встает рассвет…
Клевера трилистники — лучше сена нет…».
Они пели очень тихо, не отводя глаз от проходящей внизу дороги, на мотив, который был одновременно угрюмым и веселым. При моем приближении они перекатились на спину и неуклюже поднялись на ноги, и паренек, который был у них за старшего, подошел к моему стремени и поднял глаза, с нетерпением ожидая моего одобрения, потому что это был его первый опыт в роли командира.
— Все в порядке? — задал я обычный вопрос.
— Все в порядке, цезарь, — ответил он, а потом, забыв о своем достоинстве, ухмыльнулся и вздернул большие пальцы вверх, как раньше делали борцы на арене и как теперь делают только мальчишки. И я, разворачивая лошадь, тоже со смехом поднял вверх большой палец.
Я увидел его голову на саксонском копье следующим вечером, меньше чем через сутки. Ее все еще можно было узнать по большой родинке в форме полумесяца на одной щеке.
Солнце уже садилось, когда мы, закончив объезжать посты, повернули обратно в лагерь. Но я помню, что мы, словно сговорившись, без единого слова направили лошадей на поднявшуюся невысокой волной гряду и еще раз посмотрели на запад, а посмотрев, оба не смогли отвести взгляд. Я видел в свое время неистовые закаты, но редко — да, конечно же, никогда — небо, похожее на это. Впечатление было такое, словно за окаймленными золотом облачными грядами, темнеющими на западе, горел сам мир, и сорванные клочья этого пламени, растекаясь по пути и превращаясь в огромные крылья, плыли по всему небу, так что даже если смотреть прямо вверх, в зенит, оно все равно было охвачено полетом громадных огненных крыльев. Вдалеке, в стороне Яблочного острова, извилистые полоски воды камышового края загорались от этого пламенеющего запада, и земля, как и небо, вспыхивала орифламмой. Это был закат, полный звуков труб и развевающихся знамен, закат, заставляющий людей почувствовать себя обнаженными перед очами Бога…
— Если завтра мы опустимся во Тьму, — сказал наконец Кей, когда сияние начало меркнуть, и в его глубоком рокочущем голосе было благоговение, — то, по крайней мере, мы видели закат.
Но в тот момент я смотрел на кое-что другое — на алые лепестки огня, разгорающиеся далеко на темнеющих болотах. Походные костры саксонского войска.
Немного погодя мы развернули лошадей и направились обратно в лагерь, где обнаружили Мария и Тирнона, только что подошедших с торопливо собранными подкреплениями. Похоже, Господь Бог еще не совсем отвратил от нас свое лицо.
Приведя все в готовность, мы плотно поели в тот вечер, потому что знали, что утром нам будет не до еды, и как только с ужином было покончено, люди начали заворачиваться в плащи и укладываться наземь, ногами к костру.
Я удалился в свою ставку — хижину с плетеными стенами, крытую полосатым навесом с захваченной боевой ладьи, нарядную, как винная лавка на конской ярмарке, вот только вместо вывески перед ней висела не гирлянда из лоз, а мое потрепанное личное знамя. Я стянул с себя округлый шлем и пояс с ножнами и как был, в кольчуге, повалился на кучу папоротника, подложив под голову седло. Из седла получается неплохая подушка, но собачий бок лучше…
Обычно, если перед битвой я мог прилечь на часок-другой, то в большинстве случаев мне удавалось заснуть, но в ту ночь мне не спалось — из-за мыслей и картин, которые роились в моей голове, почти как если бы у меня была лихорадка.
Я долго лежал, глядя на маленький яркий огненный бутон восковой свечи, горящей в фонаре, но в этом пламени было не больше души или утешения, чем в Солас Сиде, Колдовском Огне, и длинные, уходящие вверх тени, которые оно отбрасывало на всю высоту плетеных стен, были тенями будущего, сгущающимися надо мной с безмолвными вопросами, на которые, видит Бог, я не знал ответа; тенями, которые привели за собой и прошлое, так что я снова ощутил едкий запах навоза, горящего в кострах в Нарбо Мартиусе, и грохот копыт моей лошади в Нант Ффранконе; и снова услышал сквозь годы свой собственный голос и голос Амброзия: «Но почему бы нам тогда не сдаться сейчас и не покончить с этим..? Говорят, что утонуть легче, если не сопротивляешься». «Из-за идеи, из-за идеала, из-за мечты». «Возможно, мечта — это лучшее, за что стоит умереть». Но у меня не осталось мечты… «Когда не остается мечты, вот тогда-то люди и умирают». Но Амброзий не говорил этого… это сказал Бедуир… что-то в этом роде… на залитом солнцем Королевином дворе, где на крыше кладовых ворковали голуби.
Так что мне захотелось, тихо, тоскливо захотелось еще раз прижать пальцем розовую родинку на груди Гуэнхумары, но я не мог вспомнить, была ли она на правой груди или на левой…
Постепенно прошлое и будущее начали смешиваться между собой, и по мере того как пламя свечи, расплываясь, расползалось среди теней, завтрашний бой и последняя охота Амброзия сливались в одно, и звуки ночного лагеря, которые сначала были резкими и настойчивыми, тоже понемногу расплылись, пока не стали всего лишь шорохом прибоя за песчаными дюнами, обращенными к Мону…