За одно это беглое прикосновение я и сейчас, не задумываясь, отдал бы всю свою путаную и шальную жизнь. Да кому она нужна, мутная жизнь Лота?..
Сара убегала от меня, оборачиваясь без улыбки, так же, как убегали когда-то сестры.
— Почему убежала Сара? — спросил дед, выйдя во двор.
Я молча пожал плечами.
Фарра цепко зыркнул из-под лохматых бровей.
— Гляди, — процедил он, — обидишь Сару — убью!
Он бы, и верно, смог убить меня тяжелыми ручищами каменотеса и ваятеля.
Я пошел со двора, волоча ноги.
Неправда, Сара, что Лот не умеет любить!..
Аврам, давно уже пристрастившийся меня поучать, проявил особое рвение к спасению племянника от распутной и бестолковой жизни. В словах его было немало доброго разума, но они раздражали меня, как докучливые мухи.
— Песни твои глубоки и чисты, стало быть, чиста еще и душа твоя, — говорил мне дядя. — Но сейчас ты, как колодец с незакрепленными стенками: пока еще чиста водица, да вот-вот стенки начнут оползать, обрушиваться — муть будет, а потом грязь. Одумайся, Лот!..
С появлением пусть жидкой, но все же бородки я стал позволять себе перечить дяде.
— Прекрасно вино старое, которое в молодости хорошо выбродило. Разве не так?
— Так. Но есть брожение в хмель, а есть — в уксус. Бойся второго, Лот!
Разговаривать с Аврамом стало для меня столь же неприятно, как бродить босиком по щебню. Я и себе тогда не признавался, что причиной тому — Сара. Стоило мне увидеть дядю, услышать его голос, я представлял, как ночью он обладает той, прекрасней которой нет нигде и не будет никогда, обладает часто и долго, все еще надеясь, что не сгинет в горячем чреве ее напрасное его семя…
Однажды, когда поучения Аврама особенно раздражили меня, я ответил дер- зостью:
— Успею еще жениться и детей завести успею. Уж я-то напложу!..
В моем взгляде Аврам прочел окончание фразы: не то что ты!.. Левый глаз его задергался. Нет, не от злости — дядю разозлить было делом практически невозможным: всегда он рассудителен, нешумен. Это подергивание выдавало изредка его растерянность, замешательство, верней. Плечи Аврама на миг поникли, но вскоре обрел он прежнюю степенную осанку и ответил почти спокойно:
— А пора тебе и впрямь подумать о женитьбе. Надеюсь, ты найдешь себе жену не хуже моей Сары.
И ушел. Оставил меня с перехваченным дыханием.
Не мог же я ему кричать вслед, что таких женщин, как его Сара, нет нигде, никогда не было, никогда больше не будет…
Бесплодие снохи стало неизбывной печалью старого Фарры. (Быть может, страстно желал он передать свое ремесло — нет, искусство свое! — хотя бы внуку?) Я сам слышал, как молил он всех богов, всех каменных идолов своих даровать плод Саре.
Молчали каменные изваяния, глядя на трясущегося в рыданиях старика своими почти живыми глазами.
Бесплодной оставалась жена Аврама.
Однажды услыхал я крик деда, безумный вопль, а верней, даже вопли. Прибежал к нему — в мастерскую без стен, под огромным навесом. Застал Фарру сидящим на глиняном полу, со взором, устремленным вверх.
— Голос был. Оттуда!.. — сказал мне старик еле слышно. — За мои грехи наказана Сара…
Уже завершенные каменные идолы, и сработанные только наполовину, и только начатые, и глыбы-заготовки, окружали старого мастера, но глядел он не на них, взор Фарры устремлен был вверх, в навес, будто пронзаемый запросто этим взглядом.
Больше никогда я не слышал стук его молота и тесла…
Нет, однажды я все-таки прибежал на стук молота, бешеный стук — такой, будто мастера обуяла никогда еще не бывалая прежде, совсем уж безумная творческая страсть. Я увидел, как Фарра крушит своих идолов. И не стал выхватывать молот из рук деда: в том бешенстве старик мог запросто и меня сокрушить…
Эта дикая картина вспомнилась мне, когда много лет спустя дядя Аврам сказал мне посреди выжженной солнцем пустыни: «Неправедным людям, Лот, порой тоже удается сотворить красоту, но прахом она становится вскоре, ибо прах ее суть…»
Дедовы истуканы повержены были в прах. Его же руками.
— Что ты наделал?! — закричал я, когда он отбросил молот.
— Не боги они вовсе… — ответил мне Фарра, почти спокойно уже вытирая пот со лба ладонью. — Один есть Бог. Там! — ткнул он заскорузлым, утолщенным в суставах пальцем вверх.
А вскоре, через несколько дней, объявил дед, что ему, Авраму и Саре надобно идти на закат солнца, в землю Ханаанскую, где живут далекие потомки Хама, того самого, что смеялся над наготой своего отца.
— Зачем? Почему туда? — спросил его Аврам.
— Счастье будет только там! — кратко ответил Фарра, в ту сторону как раз глядя своими круглыми, уже слезящимися глазами, с большими мешками под ними. И ничего больше объяснять не стал. Надо — и все тут!
Теперь-то я думаю, что старик куда раньше сына своего услыхал глас Божий, повелевший ему идти в землю Ханаанскую, где горячее чрево Сары набрякнет, наконец, долгожданным бременем. А может, это была просто старческая прихоть, спьяну привязавшаяся идея?..
Но спорить с отцом, жить которому, похоже, осталось не так много, Аврам не стал. Надо идти — значит, надо.
Сердце мое сжималось от мысли, что близится расставание с Сарой. Быть может, навсегда. Я вновь проклинал Фарру, бормотал себе, что старик совсем выжил из ума, с чего не только раскрошил всех своих идолов, но и раскрошить собрался мучительное счастье мое. Однако именно дед сказал мне то, о чем я и мечтать не мог, попросить о чем у меня бы язык не повернулся:
— Пойдем с нами, Лот, — сказал он мне. — Может, и ты в дали дальней найдешь свое счастье.
Я готов был целовать глубокие морщины на лице деда, плакать даже был готов и смеяться от радости, но, совершая невероятное усилие над собой, сказал невозмутимо:
— А можно и пойти, в Уре уже прискучило.
Нет, все-таки не зря мое имя означает — покров…
А вечером пел я под пальмами. Пел, как никогда раньше, как никогда потом. Это была песнь прощания с родным краем, куда, знал тогда уже, не вернусь никогда. Это была песнь печали и надежды — надежды на несбыточное. А слова в песне были всего лишь о мощных струях Евфрата, о выцветшем от солнца небе, о виноградных лозах, можжевеловых зарослях, пыльных дорогах и извилистых тропах…
Но правы, правы говорившие, что это песнь о любви…
Немало жителей Ура собралось меня послушать: дети, старики, девушки, женщины и даже мужи. «Пусть они запомнят меня таким! — думал я, когда пел. — Пусть они запомнят Лота…»
Мои подружки, наложницы мои, а их собралось под пальмами не меньше десятка, готовые ранее вцепиться друг дружке в волосы из-за меня, теперь чуть ли не ласково переглядывались, а некоторые даже, слушая меня, от избытка нахлынувших чувств обнимались.
«Родные мои, — думал я, когда пел, — запомните Лота таким».
А Сара так и не пришла меня послушать.
«Почему же не вышла ты, Сара? — думал я, когда пел. — Ведь так, как сегодня, петь я уже, наверно, не смогу никогда…»
Отец, и ранее не питавший ко мне особых чувств, а к юности моей и вовсе охладевший, отнесся к моему решению следовать с дедом в землю Ханаанскую почти равнодушно.
Сестры? Сестры давно замужем. Что им до Лота!..
Так и отправились мы в сторону заката, со своим скарбом и людьми: мой дед, мой дядя и Сара. И я с ними…
Не дойдя порядком до земли Ханаанской, застряли мы надолго в пыльном Харране, где первая и последняя болезнь свалила деда. Фарре стало вдруг не хватать воздуха, такое простое дело, как дыхание, стало трудом великим для бывшего ваятеля и каменотеса.
Скоро и я захриплю, быть может, так же, как он, а тогда я видел смерть, верней, мучительное умирание впервые.
Шли дни, десятки дней, каждый из которых мог бы оборвать предсмертный хрип Фарры, слуги наши едва успевали выжимать и менять быстро намокающие от смертного пота покрывала, лучшие лекари и заклинатели хвороб Харрана, заполучив наше серебро, уходили, сумев пообещать лишь скорое окончание мук старика, но Фарра все хрипел, жадно хватая воздух черным ртом. Муки его продолжались.
Однажды он, едва различимо сквозь хрипы, попросил меня спеть. Я запел одну из своих самых светлых песен — о лунной дорожке на глади Евфрата — и заметил, что деду чуть легче стало дышать, словно воздуха и впрямь прибыло. С тех пор я часто пел подле него.
Приходила Сара, присаживалась неподалеку. Слушала. На позеленевшего, отощавшего Фарру старалась не смотреть, потому, может, нередко глядела на меня, и взгляд ее светился благодарностью.
Умирал мой дед, самый любимый мой, после Сары, человек, я заглушал песней его хрипы и был счастлив, как никогда до и никогда после этого…
Сара была рядом со мной! Пусть она приходила не ко мне вовсе, но была рядом!.. В тревоге и горести она стала еще прекрасней, потому у меня иногда срывался голос, когда наши взгляды встречались.