сам зад – передом. Здесь все сикось-накось, шиворот-навыворот. Символически знаменует восстание хаоса против незыблемости опостылевшего порядка, опрокидывание догм и устоев. Видел шута, расхаживающего на руках, подрыгивая башмаками с бубенчиками? В таком вот ключе свистопляска, упраздняющая иерархию и пародийно подменяющую социальную субординацию на диаметрально противоположные полюса. В итоге шут объявляется королем.
– А богохульник – епископом.
– Ты меня обманул. Все ты знаешь, историк!
– Я не знаю, а узнаю́ что забыл. Продолжай.
– Шиш тебе.
– Смеховая культура, трикстер и профанация. Попойки блудливой амбивалентности, в чьем похотливом уемистом лоне трагичность сливается в общем экстазе с комичностью… Так?
– Не скажу.
– А еще поругание смерти повальным распутством и плясками. Смерть ведь не очень и смерть?.. Ну же, бахтинка, не вредничай!
– Для карнавала она не фатальна: эдакое уморительное страшилище, к тому же чреватое.
– Сколько бы пугало это ни пыжилось, а все равно лопнет брюхом, из которого выпрыгнет новая жизнь.
– Ибо суть карнавала есть возрождение мира, его обновление.
– Ремарка из зала: обновление на рубеже катастрофы.
– Карнавал – это весело там, где вчера было жутко.
– Помидор и селедка на рыжей броне!
– Самое главное – смех. Нам ведь было смешно?
– Не так, чтоб до колик.
– Дальше будет смешнее.
– Если ребят не поймают.
– Их не поймают. Налей-ка еще.
Она осушила бокал в два глотка и сказала:
– Жаль, скоро сдохнем. Хорошо б перед тем насмеяться… Блин, меня развезло. Я пьяна.
Откинулась в кресле, закрыла глаза и спросила:
– Ты бы с чем это свинство сравнил – нашу жизнь?
Мужчина допил, водрузил фужер на край стола, ухватил промежьем пальцев стеклянный стебелек и подвигал донышком влево-вправо, словно скользил им по льду над обрывом.
– Тараканы, подшитые бабочки… Долбаный Кафка с Набоковым.
– Ух ты! Неплохо… А у тебя есть кошмар? Свой, персональный кошмар?
– Сомневаюсь.
– Могу поделиться парой прелестных кошмариков. Как тебе вот такой? Снится, будто звонишь кому-то по телефону, а он не снимает проклятую трубку. И даже автоответчик не включится. Одни только пип, пип, пип.
– И кому ты звонишь?
– Хоть кому. Или всем. Да без разницы!
– Как-нибудь мне позвони. Я отвечу.
– А еще часто снится, будто я ковыляю за собственной тенью. Таскаюсь за ней от рассвета и до почти темноты, целый день напролет, то срываюсь на бег, то крадусь, выбиваюсь из сил, натираю мозоли, зову, умоляю, а тень все плывет и плывет, как ни в чем не бывало.
– И чему тут расстраиваться?
– Она даже не укорачивается.
– Смотри позитивно: вдруг тень не тает из-за того, что ты посекундно растешь!
– Ну а солнце? Полсуток торчит за спиной?
– Почему бы и нет? Если идти по параболе…
– По-любому – метафора, – отмахнулась она. – Две метафоры тщетной, пропащей и неприкаянной жизни. Звонишь и звонишь, идешь и идешь, но абонент все молчит, а сама ты и с места не сдвинулась. Поэтичная аллегория обреченности… Боже мой, я совсем в растютю. Спать хочу.
– Так поспи.
– Не хочу. Когда я вдрабадан, в голове черт-те что. Стопроцентно приснится кошмар.
Она распахнула глаза, подтянула колени к груди и посмотрела с тревогой на мужа:
– Снова нахлынуло.
– Что?
– То самое чувство. Стоит подумать чуть в сторону, и оно накрывает…
– Чуть в сторону?
– Разве не странно, скажи, что ожидание этого мига длилось тысячи лет? Ты только представь: сотни предков беспамятно сгинули ради того, чтобы я лепетала здесь спьяну нелепости. Прямо мурашки по телу… – Глаза округлились и густо наполнились ужасом. Ужас мутнел и струился слезами по бледным щекам. – Хорошо, что у нас нет детей.
Она задрожала. Пытаясь подняться, задела бокал, уронила, снова рухнула в кресло и стала ругаться.
Муж ей не препятствовал. Лишь удивился, что матерится она компетентно и изобретательно.
Он собрал с пола осколки, вынес на кухню посуду и мусор, покурил в открытую форточку, а когда жена замолчала, вернулся на цыпочках в зал.
– Я не сплю, – сказала она и заснула.
Мужчина смотрел на нее и жалел – не ее, а себя. Потом задремал и не сразу заметил, что супруга уже пробудилась.
– Что тебе снилось?
– Победа. – Она улыбалась – вызывающе, жадно и вместе с тем как-то потерянно, траурно, неизлечимо. – Мы напились в дымину. Сидим и смеемся, бухие в дрова. Наш смех оглушителен, зычен, как гром, и заполняет раскатистым гулом всю комнату. Смеха так много, что он распирает пространство и пускает по стенам гремучие трещины, а он все растет и растет, растет и растет, изнутри разрывая нам легкие. Чтобы не разорваться от смеха, мы с тобою бежим на балкон и, вцепившись в перила, выплескиваем хохот рвотой на шмакодявок, хлопочущих возле автобуса. И ничего не боимся. Потому что наш смех – это щит. И даже не щит. Он карающая булава, которой мы, как орехи щипцами, колем их рыжие каски, эти ржавые скорлупки, начиненные злобой и жлобской напыщенной глупостью. Восстав хаосом смеха против гнилого порядка, мы торжествуем, и смех наш – оружие. Идеальное средство возмездия за все насекомые годы, за изувеченные, струсившие мечты, за наше предательство каждой минуты от растранжиренной нами любви, за ползки по-пластунски под их ненавистные марши, за то, что они исковеркали жизнь и превратили ее в невозможку, за то, наконец, что мы были не мы, а пародия нас…
Она поперхнулась восторгом, взвыла придушенно и разревелась.
«Жизнь – невозможка. Какой точный сон! – размышлял огорошенный муж, подавая ей воду. – Та тоже питается гадостью и из кожи вон лезет, чтобы создать хоть какую-то красоту. Только, сдается мне, наша уже разучилась».
* * *
Кроме множества минусов, у карантина имелось одно преимущество: угроза погибнуть от заражения вирусом все иные проблемы сводила к нулю, в том числе и напряги с прослушкой.
Говорили в квартире теперь без опаски. Вот только слова оказались просрочены. В них будто вселилось прошедшее время. Прошедшее – не прожитое…
Мы опоздали, думал мужчина. Каждый из нас опоздал сам к себе. Оттого и живем в сослагательном наклонении: был бы, стал бы, сказал бы, хотел бы. А впереди – твоя тень, которой уже под тебя никогда не сточиться, потому что белесое солнце застыло плевком у тебя за спиной.
* * *
Поработив земной шар, пандемия шутя поделила людей на два типа. На тех, кто считал: «неплохо, что плохо везде», и на тех, для кого «то, что плохо везде, это плохо».
К какой из подгрупп отнести им себя, супруги не знали. По правде, им было начхать. Лишь санитарный дружинник по дому не проявлял безразличия к судьбе и, взыграв аппетитом, вовсю лопал мух.
– Хомячит