Дворецкий Андрей Самойлов не стерпел: больно было слышать ему, как клянут святого, кому православная Москва кланяется, как прежде почитала Василия Блаженного, а тут, в дому верном христианском, среди оплота истинной веры, завелся окаянный анчутка, и ну мутить воду, как навадник, лутер и папежник. Ежли покинет юрод усадьбу в худых душах, не жди добра: по ветру накинет проказу, иль огнем выжжет, иль саньми затрет на ровной дороге, иль маруху-марею нашлет. Вышел дворецкий из-за стола, хотел за шиворот встряхнуть карлу и вышибить за порог, как щенка. Но оглянулся на молодого хозяина: по нраву ли будет тому? Иван Глебович сидел бледен, печально призатенив глаза. Но губы отчего-то рдяно горели под смоляной стрелкою усов. Захарка успел отпрянуть, ощерился по-собачьи и лайконул хрипло. Бояроня не сдержалась и, наконец, засмеялась. Феодор погладил карлу по сивому бобрику, ловко притянул к себе и положил верижный крест на макушку, пригнетил Захарку. Карла разом сомлел, ноги его подломились.
– Ведомо: щетинку в кудри не завьешь… Не троньте его, люди добрые. Тоже Божья тварь. Не было бы Июды, не стало бы и Христа. И злой на что-то попущен на свет. Устами убогонького сам Христос к нам взывает. Притулите Июду, обогрейте его, чтобы предал вас! Ты лай, лай, миленький, пуще. Спеши, Захарка, и нынче же предай меня… Уйду – не мешаю, умру – не дышу. Вот-де: я все о смерти, о смерти. А кто о смерти не мечтает, то уже не живет. А ты, бояроня, не заколевай сердцем, де, сыну все. Бог дал богатство нищих ради, так и сыпь вокруг веселой пригоршней. На кой сыну твоя гобина? Потчуй, потчуй! На наших горбах в рай-то и въедешь. Иль не внятно тебе? Братец, пойдем скорей из дому, не засиживайся понапрасну у чужих крох, подавишься…
Юрод взялся за дверную скобу. Испортил всем трапезу, будто в сдобную перепечу замуровал хитрую лещевую костку: нате-де вам, многопировники, подавитесь. Монашены сутулились за столом, потупясь; соловецкий келарь, похожий на княжьего тысяцкого, мял клочковатую бороду и не мог согнать с лица нелепую улыбку. Мысленно-то он уже давно был у Кремля; в Соловецком подворье, поди, заждался архимандрит, пора возы уряжать в обратную дорогу. Но и здесь, в знатном дому, надобно выгадать келарю, чтоб уйти с подачею; в монастырской казне всякий грош надежней извести латает дыры в городовой стене.
– Решился коли, так уходи, – вдруг строго велела бояроня. – Твоя правда: Божий странник – не домовой хозяинушко, в запечке не жирует. Зря тебя запирала.
Феодор вздрогнул спиною, не ожидал подобных слов; резко повернулся испитым, землистым лицом к Федосье Прокопьевне, пронзительно вскрикнул:
– А вы-то как?.. Ведь пропадете без меня!.. Вижу: много мяса разложено по торгам. И жбаны крови разоставлены по ларям, что морс брусеничный… Как вы-то будете без меня?!
Юрод встряхнул ручонками, просторные рукава посконного кабата плеснулись над головою, как крылья ночной мыши.
– Нет, не уходи! – опомнился Иван Глебович, выплыл из памороки, на щеках пробрызнуло румянами. – Батюшко, отец святый, не покидай. Они ждут за воротами, чтоб тебя повязать…
Иван так уверенно сказал, будто в окно подглядел.
– Что вы о нем печетесь, православные? – поднялся Феоктист и, склячив руку с чаркою, приклонил ее к груди. – Юрод славою прикрыт, как щитом небесным несокрушимым. Иль не знаете того, что юроду всякое несчастие в услугу? Для юрода нету худа на сем свете, ибо не его смерть пасет, а он за нею с кнутом бродит. Иль не так, брат?
Феодор не ответил. Он замялся у порога, не ушел сразу и сейчас, бессмысленно блуждая по трапезной невеселым взглядом, отыскивал беду для боярского дома; он чуял ее нюхом, но пока не видел; беда уже проникла через высокие пали мимо сторожи, пролезла в невидимые тайные ухоронки и притаилась там до часа. Только ли его поджидает у вереи дьяк с подьячим да полуполковник со стрелецкой спирою? Вот дикое время настало, когда всех скрадывает орда немилостивая, кто за правду встал, за Русь святую и Господа нашего Исуса Христа. Седьмиголовый сатана разлегся по всем холмам стольного града и ощерил зубы, чтобы впиться в мужичьи исхудалые от бескормицы мяса. И то? Вроде бы Никона-шиша не стало, сгинул нечестивец на Белом озере, но дух зловещий, зовомый антихристом, допрежь себя засылает на землю то зябели, то замоки, то суховеи, то саранчу, то мышу, то язву, то шишигу окаянного, то клеща рыбьего, то червя мясного толщиною с волос, что, заселяясь в утробушке, выедает ее истиха…
Феоктист не дождался ответа, острый кадык запрыгал на шее, забился под кожей, как уловленная горностайка. В открытый продух запотягивало падерой и вроде бы в столовую избу нанесло колючей порохи. Иль почудился снег от той остуды, что заселилась меж людьми? От нытья ли внезапного ветра в печной вьюшке, от плотной ли нажористой еды, что не в монашьей обыденке, но только вся гоститва вдруг впала как бы в тонкий сон. И вся жизнь повиделась тоньше паутины, что соткал черноспинный паук-крестоватик; бейся, колотись, человечишко, в обавных гибельных нетях, дожидаясь, когда челюсти гнуса вопьются в твою сонную жилу и перекусят ее. И каждая из Христовых сестер тут решила с радостью: де, слава Те, Богу, что по монашьему уставу живу, без искуса и греха, не выглядывая за ворота, так сладко живу, словно прикована к серебристо-сиреневой глызе сахару. Ой, люди добрые, не вдавайтесь же в мирской соблазн, в затеи гибельной жизни сей даже в помышлении всяческого доброрадного устроения ее, помните же: смерть не за горами – но за плечами.
…И Федосье Прокопьевне нижайший наш поклон, что держит обитель, и матери Мелании поклон, уставщице нашей, за ее твердость и милость. Трудно же монаху жить в миру одному, ибо его всегда одолевает соблазн дерзко вскинуть голову в облака, возомнить о себе невесть что и удариться в пастыри заблудшему стаду. Вот Феодора-то братца и пасет за воротами воинская спира и скоро потянет на дыбу иль загонит в срубец во огнь, а он-то, блаженненький, вроде бы и рад тому, но отчего же ноги застыли у порога и как бы вовсе отнялись? И монашены вдруг зажалели юрода, как покойника, но мысленно и торопили, понукали прочь из дома. И Федосья Прокопьевна уросливо вскинула голову, уже навсегда отказавшись от Феодора, и карла, усевшись на пол возле ендовы с монастырским квасом, скалил зубы, презирая блаженного за прихилки и притворные уловки. Лапоть – не босота, а балахон – не нагота; видали мы причуд и пуще того. А ты сбрось хламиду и поди к Василию Блаженному в чем мать родила да встань на паперти на колена, утвердив тощий зад в небо, чтобы всякий молитвенник поклонился ему, – вот тогда и я тебя почествую… Баламут любит кнут. Кнута бы на тебя хорошего. Бродишь по земле, сумасшедший, да и людей сбиваешь с панталыку… А кто нынче добрый-то? Сыщешь ли? Все закоснели. Ха-ха… Взять бы, правое дело, да и подпалить Русь с четырех углов, вот бы уголья на-го-ре-ло-о! Надо бы мне найти такого закоперщика, кто бы смело взялся за промысл, а я стану кочережкой головни ворошить…
…Вот сброжу-ка я непременно и нынче же к Богдану Матвеевичу да и поведаю про осиное гнездо; чую: верно, давно ждет от меня вестей, не знает пока, с какого боку приступить к поместьям вдовы. Сундук-то с золотишком совсем рядом, подходи да и черпай пригоршней, но вот замки пока неприступны… Да и он-то, чернокнижник, хоть и развесил губу, но тоже у меня в горсти: захочу – казню, захочу – милую…
Так мысленно ворожил шут Захарка, нарочно сведя глаза к носу и рассматривая на нем родимое пятнышко. Он в душе величался пред всеми, возносился ино и вровень с Христом, порою и попирал его, ибо карле Захарке ничего не надобно на сей земле, а в аду, где поджидают сокровенные, сам сатана приветит его дарами и славою.
Тишина затянулась. Умом-то все разбрелись по своим весям и стогнам, и не собрать больше пировников в одну грудку; лишь молитва вырвет из нетей мары и кудес. Феоктист опомнился первым, удивился, увидев себя стоящим с чарою, возгласил здравие государю и всему царствующему дому с супружницей, сестреницами и малыми детками. Де, пусть цветут и благоухают под сенью Господевой во славу земли Руськой. И, не чинясь, пригнул чару ко лбу и капли романеи выцедил на маковицу головы; вот-де как любит он свет-батюшку. И совсем не по-монашьи, разухабисто, как заправский кабацкий ярыжка, пристукнул чарою по столешне. А и зря разошелся, совсем не к месту, забыл, где потчуют его.
Эх, кто старое помянет, тому глаз долой, а кто старое позабудет, тому оба вон…
– А я за отступника пить устрашуся, – наотрез заотказывалась бояроня. Черницы ужаснулись речам госпожи, но перечить не посмели. – Ты-то пей, батюшко, коли такой смелой и никого не боишься да нутро примает. Не сблюешь, сердешный? А что соловецкие старцы скажут? Иль это они встали за старую веру, а ты поползуха, рак с клешней? Иль пьянь горькая, кто за чару и Христа продаст?.. По мне, так нынешнего царя похерить надо. Может, иного скорее Бог даст, что станет всем по сердцу, уму и совести.