Ночь мы провели неплохо, устроившись без затей на сеновале почтовой станции. Коза Бласта даже растерялась от такого обилия корма и позволяла своему хозяину доить себя не в горшок, а прямо в рот. Я, памятуя наставления Афенаис, замазал уши воском. Она была великий знаток насекомых и рассказывала мне о всякой нечисти, которая таится в сухой траве, а потом заползает вам куда не следует.
Наутро почтарь объявил, что здесь наши пути расходятся. Подвода из его родной деревни не приехала, и ему придется отвезти туда почту самому. При этом слова он цедил как-то таинственно, оглядывался, слегка приседал. Потом протянул неопределенно:
— Коли ты друг Мания… Впрочем, кто вас поймет, иноземных… Но если хочешь… Тебе ведь и самому приходится что-то прятать… Может оказаться интересно… А крюк небольшой… В полдень уже будем обратно на главной дороге…
Я заверил его, что спешить нам некуда и что мы будем рады проехать через его деревню. Мне не хотелось лишаться проводника. Да и любопытство разбирало. Мне еще не доводилось побывать в настоящей итальянской глуши. А ведь мои предки со стороны матери были из этих краев. Старая самнитская кровь.
Около часа мы ехали по узкой горной дороге, все вверх и вверх. Наконец на одном из поворотов почтарь спешился и поманил меня за собой. Мы оставили Бласта сторожить наш маленький караван, а сами стали подниматься по крутому склону к небольшой кленовой роще. Среди деревьев почтарь пригнулся и пошел крадучись. Пройдя рощу, мы прилегли на траву и осторожно выставили головы над краем обрыва.
Внизу лежало вспаханное поле.
Земля была красноватой, тяжелой и сырой, как мясо. Год за годом убиравшиеся с поля камни выросли в невысокую насыпь, тянувшуюся по краю. И за этой насыпью двигалась процессия людей в белых одеждах. На головах у них были венки из прошлогодних колосьев и масличных листьев. Доносились пение и удары тимпанов. Выпряженные из повозок и плугов волы паслись невдалеке. Рога их тоже были украшены венками.
Почтарь обернул ко мне сияющее лицо и прошептал то ли с гордостью, то ли мечтательно-удивленно:
— Амбарвалии…
Процессия теперь проходила прямо под нами, так что можно было разобрать слова гимна:
Вакх, снизойди, и с рожек твоих да склоняются грозди,
Ты же, Церера, обвей вязью колосьев чело.
В день святой да почиет земля, да почиет оратай.
Тягостный труд свой прервав, в доме оставит сошник.
Впереди процессии шел жрец с зажженным факелом в руке. За ним двое юношей несли жертвенных животных — поросенка и ягненка. Толпа завилась широкой петлей вокруг сложенного из камней алтаря. Потом внутри началась какая-то возня, смех, и несколько парочек смущенно вышли прочь из круга, стали поодаль. В ответ на мой вопросительный взгляд почтарь хихикнул и пояснил:
— Кто накануне предавался Венериным утехам, не должен приближаться к алтарю.
В этот момент внизу грянул хохот.
Толстая тетка тащила прочь из круга дряхлого старичка. Тот для виду упирался, прихватывал красную пыль с земли, посыпал себе голову. Но потом с гордостью присоединился к «отверженным».
— О Юпитер Пирующий, — начал жрец, — молюсь тебе и прошу тебя: будь благ и милостив к нам и к домам и домочадцам нашим… О Янус Двуликий, бог всякого начала и завершения, ради тебя повелел я обойти этим шествием вокруг поля… Да запретишь, защитишь и отвратишь болезни зримые и незримые, недород и голод, бури и ненастье; да ниспошлешь рост и благоденствие злакам, лозам и саженцам; да сохранишь невредимыми пастухов и скот… Будь почтен этими животными сосунками, коих приношу тебе в жертву.
Жрец передал юноше факел, взял у него визжащего поросенка, поднял его за заднюю ногу над алтарем.
Сверкнул тяжелый нож, брызнула кровь. Визг смолк.
Жрец склонился над рассеченным тельцем, раздвинул пальцем внутренности.
Толпа затаилась.
— Бог принимает жертву! — провозгласил жрец, распрямляясь.
Запылал хворост в жертвеннике, поплыл фимиам божественного обеда.
Толпа взялась за руки и снова запела гимн.
Тут мой почтарь не выдержал. Он вскочил на ноги, сорвал с себя серый балахон. Под ним оказалась короткая белая туника, подпоясанная витым шнуром. Высоко вскидывая ноги, как танцор, он понесся вниз.
Поселяне на секунду замерли, готовясь бежать в панике. Но тут же узнали земляка, разорвали для него круг, поглотили, закружили.
А я смотрел на их ликование и не чувствовал ни гнева, ни презрения, которые подобали бы правоверному христианину. Да, они закоренелые язычники. Пройдут века, прежде чем они смогут отказаться от веры своих отцов и дедов. Прежде чем почувствуют отвращение к живой крови на алтаре. Прежде чем научатся понимать разницу между истинным Богом и ложными богами.
Но разве можно обвинять их? К кому им пойти, кому верить? Священнику, который призывает их к посту и воздержанию, а сам втихомолку развратничает и обжирается? Или к этому жрецу, который живет среди них с рождения и так же берется за ручки плуга с каждым восходом солнца?
А сам я? Разве смог бы я смотреть на них без злобы и осуждения, если б не узнал на себе, что это значит — прятаться, дрожать, таить свою веру? Их храмы осквернены, статуи богов разбиты, обряды под запретом. За участие в сегодняшних амбарвалиях каждого могут привлечь к суду, бросить в тюрьму, конфисковать имущество. И не скрыта ли в гонениях на нас, пелагианцев, непостижимая милость Господня? Лишив нас победы в земной борьбе, не спасает ли нас Господь от самого страшного — от превращения в безжалостных гонителей?
МЕРОПИЙ ПАУЛИНУС И СЕНАТОР СИММАХ
Должен сознаться, что живой человек, обладающий даром Слова, действовал на меня всегда сильнее, чем Слово написанное — даже таящее в себе дар жизни вечной. Не знаю, открылся бы для меня когда-нибудь свет христианской истины, если б не довелось мне еще в детстве услышать проповедь Амвросия Миланского.
Впоследствии я стал его горячим почитателем. Его послания против Алтаря Победы я заучивал наизусть. Как замечательно говорит он там о глубочайшей разнице между христианами и эллинами:
«Мы гордимся пролитой кровью, их волнуют расходы. То, что мы считаем победой, они расценивают как поражение. Никогда язычники не принесли нам большей пользы, чем в то время, когда по их приказу мучили, изгоняли и убивали христиан. Религия сделала наградой то, что неверие считало наказанием. Какое величие души! Мы выросли благодаря потерям, благодаря нужде, благодаря жертвам, они же не верят, что их обычаи сохранятся без денежной помощи…»
Язычники тогда просили императора вернуть золотую статую Победы к алтарю в курии сената и платить жалованье ее жрецам. Они говорили, что старые боги хранили великий город Рим уже тысячу лет и что не следует вызывать их гнев. Эти аргументы не казались мне убедительными. Ведь и враги Рима, такие как Пирр и Ганнибал, не менее усердно приносили жертвы тем же богам, а победы не добились.
Но вот довелось мне встретиться — незадолго до его смерти — с главным оппонентом Амвросия, сенатором Симмахом. И что же? Обаяние старого аристократа захватило, взволновало, увлекло меня. Он говорил и держался с таким достоинством, что возникало ощущение какой-то таинственной власти, — она подхватывала твою душу и возносила ее над землей.
Не только тон и манера речи — внезапный поворот острой мысли вдруг поражал тебя, как удар меча в незащищенное место. Например, мне запомнилось обсуждение вопроса о веротерпимости, завязавшееся однажды в доме Мелании Старшей.
— Если бы нынешние порядки господствовали в Римской империи во времена Христа, — сказал Симмах, — ваш апостол Павел не добрался бы ни до Антиохии, ни до Коринфа, ни до Афин, ни до Эфеса, ни до Фессалоник. Только под защитой старых римских законов мог он ходить из города в город и проповедовать. В наши дни его арестовали бы в воротах Иерусалима и казнили бы за ересь. Точно так же, как ваши нынешние епископы казнили недавно своего собрата Присцилиана и его последователей.
— Епископ Присцилиан был казнен при власти не настоящего императора, а узурпатора Максимуса, — неуверенно возразил я. — Амвросий Миланский и Мартин Турский осудили казнь Присцилиана.
— Но в это же время христианнейший император Феодосий Первый выпускает эдикт за эдиктом, один свирепее другого, против еретиков. Вот вы сейчас зачитываетесь писаниями Августина из Гиппона. А кто-нибудь из вас задавал себе вопрос, в чем была причина его поспешного отъезда из Африки в Рим? Такого поспешного, что он даже бросил родную мать на африканском берегу.
— Он дает объяснение в своей «Исповеди», — заметила Мелания Старшая. — Ученики в карфагенских школах стали такими распущенными, что невозможно было вести занятия.