«Ох, как некстати, Евтихьюшка! Война-то, война». Заплакала, жмется к нему. А рядом пыхтит паровоз — умчать его от Николки, от Катеньки на эту на самую, проклятую. А его толкают, толкают в вагон.
* * *
Проснулся Матушкин сразу, лишь только Лосев коснулся его плеча.
— Ва-а-алят! — доложил в испуге помор.
— Где? — вскинулся Матушкин на перине.
— Тама… За холмами ревут. У себя.
— И давно?
— Только зарыкали, зараз и прибег.
— Свет, — приказал Матушкин поспокойнее. Лосев ринулся в угол. Споткнулся о кого-то впотьмах. На полу, на соломе со сна в куче тел матюкнулись. А Лосев нащупал вслепую проводок, накинул его на клемму аккумулятора. От направленного света автомобильной переноски и он, и взводный зажмурились, а Семен, спавший прямо под лампочкой, перевернулся, не просыпаясь, кверху спиной. Его заскорузлую от застарелого пота рубашку чуть не вспарывали острые кости лопаток. От перенесенного на ногах простудного жара губы Семена еще шелушились, растрескались руки от стужи, желтела нарывом натертая пятка.
Матушкин вспомнил, что будто видел, как Барабанер накануне прихрамывал, а вот не придал этому значения. А должен был бы придать, такие вещи нередко кончаются плохо. Да и просто было жалко Семена. Парень, конечно, все эти дни молча крепился, страдал, и Матушкин от бессилия что-нибудь сделать сейчас, отправить его в медсанбат испытал неприятное чувство досады.
«Ладно, — решил он, — вот закончится бой, сразу отправлю. Если, — подумал, — останется жив. Если и я доживу». Эта мысль, как он заметил, со вчерашнего утра мелькала у него в голове уже несколько раз. Это ему начинало не нравиться. Он снова вгляделся с опаской в набухшую пятку Семена. И вдруг вспомнил, как вчера при нем нахально пытался обидеть Семена Голоколосский. Хама одернули сами солдаты. И он, взводный, тоже одернул. А надо бы было как следует наказать.
«Ну ладно, посмей мне только еще, — запоздало пригрозил Голоколосскому Матушкин, — шею сверну. Ишь, чего надумал… Еще чего не хватало!»
Застегнув полушубок, ремень с пистолетом. Матушкин поднял сползшую с Семена шинель и накинул ему на плечи. И вдруг испытал знакомое, — и нежное, вместе с тем слегка надрывное — чувство. Так после потери младшего сына и жены прикрывал он нередко Николку. И горько стало: кто его прикрывает сейчас? Ни матери, ни отца. Катя уехала. Один Николка совсем. Мужиком совсем стал. Работяга. Вечно в тайге. А скоро вот так же, как его солдаты, как он сам, будет лежать вместе со всеми вповалку, и хорошо еще, если не просто в траншеях, в снегу, а под крышей, хотя бы такой продырявленной, как эта, и хотя бы у такого нехитрого костра, как их догоравший. Оглядел сострадательно всех. Нургалиев спал, как джигит — только свистни, и, будь конь у него, сразу бы в седло, — в шинели и сапогах, с трофейным немецким ножом на ремне, между колен «пэпэша». Укрывшись шинелью с головой, спал Чеверда. Выдавал его храп: вдох — с придушенным хрипом, а выдох — как из сиплой трубы. Так храпеть умел только он. В углу на соломе свернулся калачиком «мамин сынок». Хорошо спал Изюмов, спокойно. «Ну, молодец», — похвалил его мысленно Матушкин. А рядом разбросался Орешный: руки и ноги в стороны, вверх животом. Как убитый, лежит.
«Фу ты, черт, нехорошо», — суеверно передернулся Матушкин.
Прежде чем выйти, он взглянул на часы. Не было еще и шести. Не осознанная со сна, но уже было сдавившая его тревога отлегла: фашистские танки не отваживались больше ходить на наши позиции по ночам, как было сперва. До рассвета же еще далеко, и Матушкин решил не подымать пока взвод: «Подожду, пусть еще покуда поспят. Сперва послушаю сам». Вырвав из-под чьих-то ног большой клок соломы, бросил его на тлевшие угли. Обдав Матушкина жаром, почти к своду метнулся огонь. Сунул в него пару каких-то досок.
— Пошли, — шепнул он помору. — Гаси свет.
Лосев шустро присел, рванул проводок. После ровного света лампы полумрак по углам, казалось, вдруг заплясал от живого света костра.
Только Матушкин откинул палатку, ступил за порог, в лицо словно кто сыпанул пушисто-холодным. Матушкин не поверил сперва — стеной валил снег.
«Вот это да! Ну и снежок! Да он теперь все заметет. Все, все! Спрячет от немца всякий наш промах». Обрадовался, весело зачерпнул горстью белый студеный пух, кинул себе на лицо. Стал его растирать. Щеки, лоб, руки запылали, с сонных глаз словно смыло песок.
— Кто идет? — услышал Евтихий Маркович, когда вместе с Лосевым мимо запасного снарядного погребка, мимо первого орудия пробрался к своему «энпе» — крохотному, с телефоном окопчику между и чуть позади огневых. Окопчик наполовину был занесен снегом, и он, не унимаясь, продолжал сыпать. Сердце взводного опять окатило счастливой волной: «Вот бы так до самого боя. Да и во время него. Орудиям… Нам в снегопад куда сподручнее, выгодней, чем танкам. Не сразу заметишь нас». — Стой! — не дождавшись ответа, уже грозно потребовал часовой и передернул затвор.
— Свои, свои! — поспешил отозваться Матушкин. «Еще пристрелит», — вспомнил он, как в соседнем полку чрезмерно старательный и бдительный часовой пристрелил своего командира. По этому случаю по полкам читали приказ, требовали четкого соблюдения всех караульных формальностей. — Свои, — повторил Матушкин и подумал: «Правильно. Так и надо. Есть караульный устав, и требуй. Передовая… Не хрена рассуждать».
— Товарищ лейтенант, — услышал Матушкин из темноты резкий голос Голоколосского, — часовой ефрейтор…
— Ладно, ладно, — досадливо оборвал он доклад. — Чего слышно-то?
Голоколосский охотно покончил с формальностью и уже иначе, по-живому сообщил:
— Гудят, черти полосатые. — Но тут же, почувствовав, что это слишком уж не по-военному и неопределенно, прибавил поточней и построже:- Где-то вдоль дороги. Поближе к нам, к краю. Не в глубине окружения. Во, во! — вскинул голову он. — Слышите? — насторожился.
— Километров пять, шесть не больше, — как будто и не напрягаясь, так, походя, определил лейтенант. Помолчал с минуту, вслушиваясь. — Подходят. С марша. Накапливаются поди. — Он прежде на слух определял и не такое: белочка ль цокнула где, прошел соболек, шелохнулась ли мышь или тигр хрустнул веткой. Различал в тайге каждый шорох и звук. А вот теперь по рокоту двигателей пытался разгадать, что затевает против них враг. — Капитану доложили? — спросил он.
— Никак нет, — ответил помор.
— Звоните.
Опять бросился Лосев. Спрыгнул в окопчик, примял снег, выгреб его из ниши, где стоял телефон. Вовсю закрутил рукоять. Протянул трубку склонившемуся над окопчиком, взводному.
Лебедь ответил сразу. Тоже, значит, не спал.
— Слышу, милок, слышу, — отозвался он на доклад командира первого взвода. — Сколько, думаешь, их?
— Вам сверху видней, товарищ седьмой, — намекнул Матушкин на более высокое звание Лебедя и на расположение его наблюдательного пункта — на чердаке каменного здания хутора.
— Не видней. Ох, не видней!
— Из части-то не мне звонят, а тебе.
— А толку-то? Новенького пока ничего. Так что жди, милок. Отдыхать сегодня, это уже точно, нам с тобой не придется, — пошутил капитан.
— Спасибо, утешил, данке шон, — поблагодарил лейтенант.
— Битте. Так что готовься. Сколько их у тебя на счету?
— Сегодня приплюсуешь еще. С пяток — это уж… Поверь мне, как пить дать. А то и поболе. Если… — Комбат замялся.
— Вот то-то, если, — вздохнул в трубку Матушкин. — Не берись, брат, плесть лапти, не надравши лык.
— Это ты-то… не надравши? Смотри, скромняга какой, а я и не знал. А еще хвастался, мол, древних… Кого там? Может, Ювенала, Плутарха, Тацита. Кого там читал? — Не дождавшись ответа, Лебедь стал сам вспоминать:- Кто там из них. Цезарь… Нет… Вот черт. Война все… стал забывать. Словом, из них вроде кто-то, из древних сказал: скромность украшает девушку. Понял? А ты, милочек, не девушка, а солдат. Так что давай дотягивай до звезды. Глядишь, и мне кое-что перепадет.
— Пока солнце взойдет, роса очи выест, — опять вздохнул лейтенант. — И давай кончай шкуру неубитого медведя делить. Не надо. Понят дело? Вот так!
Помолчав, шумно вздохнув во все меха легких, комбат высказал опасение:
— Не двинули бы сейчас.
— Сейчас, досветла-то? Нет, не пойдут.
— А ты не утешай. Ишь, утешитель какой нашелся. Не пойдут, не пойдут.
-
Ну.
-
Чего «ну»?
-
Да не пойдут, говорю! Досветла-то. Кишка тонка,
товарищ седьмой.
— Заладил: не пойдут, не пойдут. А вдруг?
— Никаких вдруг. — «А жаль», — пожалел тут же Матушкин. Нургалиев, Изюмов, Барабанер, Голоколосский, да и другие отлично наловчились бить по ползучей твари и в кромешных потемках, ориентируясь по реву двигателей, по вспышкам пламени из выхлопных труб и орудийных стволов. Матушкин и сам не раз становился ночью у окуляра прицела, именно стрельбу вслепую считая наивысшим классом. Отдаленно она чем-то напоминала ему охоту на поздней вечерней тяге, когда темно уже, зорька сошла на нет. Вскинув ружье бьешь уже бекаса, вальдшнепа или чирка по свисту крыльев, секущих воздух.