Глаза у него искрились счастьем, но в сердце начинала самовольно гнездиться тревога.
— Спасибо тебе, Иване, на добром слове. Все мы тебя полюбили, как родного… все… и за твой разум, и за твое сердце… так к тебе душу и тянет, голубь мой. Одно только не ладно, плохой из тебя «рыбалка», никак не усидишь долго на месте, а коли и сидишь, то «гав ловиш» и пропускаешь клев.
— Ничего не поделаешь! — усмехнулся Мазепа, — сидишь над водой… кругом тишь да благодать, небо опрокинулось в речке… кобчики в нем неподвижно трепещут… засмотришься, а думки и давай подкрадываться со всех сторон, не успеешь и разобраться, как они обсядут тебя, что мошка… Ну, поплавок и забудешь.
— Да чего они к тебе, молодому, цепляются? То уж нашего брата думка доест, потому что вся жизнь за плечами, так только думками и живешь в прошлом, — впереди одна могила… а тебе назад и оглядываться незачем.
— Эх, диду мой любый, назади тоже у меня много осталось и потраченных сил, и пьяных утех, и поломанных надежд… «Цур» им!
— А ты начхай на них, не в Польше ведь твоя доля.
— Да не о ней я жалею, а о молодых годах.
— Еще твое не ушло, — продолжал, вытянувши снова темно-бронзового линя, дед, — еще только наступило утро… а быль молодцу не укор: родина тебя пригреет, и ты ей послужишь.
— Только и думка про нее, — горячо ответил Мазепа, и глаза его загорелись вдохновенным огнем. — Ей вся моя жизнь, все мои мечты и молитвы. Здесь вот у вас, в этой второй мне семье, что воскресила меня к жизни, я и душою воскрес, и сердцем расцвел, и почуял всю силу любви к родному…
— Золотое у тебя сердце, оттого и почуял, а то было «вскую шаташася».
— Да, пожалуй… Шатанье-то это, да чужая сторона со всякими дурманами и затуманили голову, — а теперь былые несчастья отвратили мою душу от продажных магнатов, и даже за последнее их зверство я благодарю Бога. Эта кара привела меня в такую дорогую семью, с которой тяжело и расстаться.
Мазепа действительно чувствовал в эту минуту, что ему оторваться от этой семьи больно.
— Да чего ж тебе, сыну мой любый, и расставаться, — промолвил растроганным голосом Сыч, — поживи здесь, поправься… нам ведь тоже за тобой… — крякнул он как-то загадочно и замолчал.
— Нет, пора, — вздохнул грустно Мазепа, — и то уж вылежался и «одпасся» на вашей ласке, пора и честь знать… да час и поискать, куда бы примкнуть себя.
— Торопиться-то нечего… Еще и не оправился как след… А мы тем часом осмотримся и выберем, куда тебя пристроить; людей-то теперь везде нужно, а с такими головами, как твоя, и подавно… И Сичь, и Дорошенко тебя с радостью примут, а к собаке Бруховецкому, надеюсь, ты не пойдешь.
В это время подбежала к ним раскрасневшаяся и сияющая радостью Галина и остановилась на пригорке, стройная, легкая, как степная серна.
— А что, диду, наловили рыбы? — заговорила она, запыхавшись и вздрагивая упругой, нежно обозначавшейся под белой сорочкой едва развившейся грудью; сиявшие счастьем глазки остановила она впрочем не на деде, а на стоявшем справа молодом красавце.
— Наловили, наловили, моя «нагидочко», — отозвался из тростников дед, плескаясь в воде, — вот посмотри, какие окуни да лини, только это все я, а твой «догляженець» ничего не поймал… кроме комаров да мошки.
— Гай, гай! Как же это? — засмеялась Галина, — а я-то больше всего на нашего пана Ивана надеялась…
— А ты на панов не надейся, казачка моя любая. Хе! Что пан, то обман, — засмеялся добродушно Сыч, выбираясь на берег с кошиком, в котором трепеталась серебристая и золотая рыба.
— А правду ли говорит дид? — спросила, зардевшись, у Мазепы Галина.
— А ты, сестричка, за что меня величаешь паном? — ответил на это со счастливой улыбкой Мазепа.
— Разве можно тебя к кому-либо приравнять? По всему пан…
— Хе, хе! — мотнул головой Сыч, — это она правильно.
— Спасибо тебе, горличка, — бросил огненным взглядом на Галину Мазепа, — а все же лучше зови меня просто Иваном.
— Как? Только Иваном?
— А только… Ну, прибавь к Ивану, коли хочешь, любый, либо коханый, либо сердце.
— Хе, хе! Ач, чего захотел, — замотал добродушно головой дед.
Галина взглянула быстро на Ивана и, вспыхнувши полымем, стала в смущеньи кусать свои кораллы.
— А ты не «потурай» этому другу, — промолвил, продвигаясь тяжело вперед, дед. — Ведь хочет бросать нас… надоели, мол, — начал было он, но заметивши, что Галина при этом известии побледнела, как полотно, и растерянно, с детским ужасом остановила глаза на Мазепе, обратил все сейчас же в шутку. — Только мы эти все его панские «вытребенькы» по боку, — понимаешь, не пустим, да и квит, таки просто вот, по-казачьему «звычаю», ворота запрем… и не пустим… так-то, Галиночко моя, утеха моя, беги, да приготовь нам добрую вечерю, чтоб не голодал дорогой гость.
— Я приготовила его любимое… — словно поперхнулась вздохом Галина, ожившая несколько от слов деда, — «лемишчани» пироги… а вот с рыбы «юшку» сейчас приготовит бабуся.
— Нет, знаешь что, — остановил ее весело дед, — тащи-ка сюда казанок, да всяких кореньев… Картофельки, укропу, «цыбулю» и перцу, побольше перцу… так мы сами здесь приготовим по-запорожски. Ей-Богу!.. Да захвати еще оковытой!
— А что ж, это очень весело, — одобрил Мазепа, — только чтобы и сестра помогала.
— Я зараз, зараз, — заторопилась девчина.
— Хе, Галинка, — покачал головой дед, — «без Грыця вода не освятыться». Ну, а «челядныкы» как? — обратился он к внучке, пустившейся было к хутору.
— Да вон вертаются… Им уже все приготовлено, — крикнула на бегу Галина.
Между тем туча медленно поднималась, охватывая половину горизонта, и ускоряла приближение вечера. Вскоре возвратилась с провизией, казанком и прочими припасами Галина, в сопровождении бабы, и заявила, между прочим, что на хутор приехали какие-то казаки.
— Казаки? Кто бы это? — засуетился Сыч, — нужно пойти.
— Да стойте, диду, — остановил его Мазепа, — кажись, они сюда идут.
Все обернулись: действительно к ним подходили два каких-то значных казака.
Впереди шел средних лет казак, статный, стройный, мускулистый; бронзового цвета худое скуластое лицо его нельзя было назвать красивым, но оно, несмотря на строгие, резкие черты, на тонкий с небольшой горбинкой нос, на энергически сжатые, прямые черные брови и на суровое очертание рта, прикрытого роскошными длинными усами, не отталкивало, а привлекало к себе сразу всякого и главным образом своими открытыми, карими, ласковыми глазами, смягчавшими суровость и строгость общего выражения. За ним, почти рядом, следовал выхоленный казак несколько помоложе, составлявший и ростом, и фигурой, и светлой, подстриженной грибком шевелюрой, и более белым лицом совершенную противоположность первому: несмотря на мягкие, несколько расплывшиеся черты его лица, несмотря на смиренно кроткое выражение небольших серых, узко прорезанных глаз, в выражении их и особенно тонких губ таилось что-то неискреннее, вселявшее недоверие.
Прибывшие гости отличались от простых казаков или запорожцев и дорогим оружием, и более изысканной одеждой: они были широко опоясаны турецкими шалями, с накинутыми нараспашку «едвабнымы» кунтушами.
Приблизившись к шедшему навстречу Сычу, чернявый ласково ему улыбнулся, как старому знакомому.
— Здоров був, Сыче! — протянул он ему приветливо руки. — Не ждал, верно, а!
— Кто это? — оторопел Сыч, раскрыв широко глаза. — Да не может быть, батько наш, кошевой? Пан Иван?
— Да он же, он самый Иван, да еще и Сирко, — обнял гость обрадованного несказанно деда. — Только ты скорей — батько наш сывый. и нам уже подобает сынами твоими быть, так-то.
— Ой, радость какая, орле наш сизый! — целовал своего бывшего товарища Сыч. — Такой чести и не думал дождаться… возвеселися, душе моя, о Господе! Да какой же ты бравый, завзятый, не даром от одного твоего посвисту дрожат бусурмане. Хе, задал ты им чосу! Татарва, ведь, и детей пугает тобою, — говорил торопливо дед, осматривая со всех сторон славного на всю Украину лыцаря, предводителя Запорожской Сечи, словно не доверяя своему счастью принимать у себя такого почетного гостя.
— Да что ты, батьку любый, меня все оглядаешь, словно невесту на смотринах, — засмеялся наконец Сирко, — вот привитай лучше моего товарища, наказного полковника Черниговского, Самойловича.
— Самойловича? — изумился Сыч. — Слыхал, слыхал, давно только… Недалеко от Золотарева был в Цыбулеве батюшка Самойлович, приезжал часто к нашему, а потом перевели его на левый берег в Красный Колядник, недалеко от Конотопа.
— Этот батюшка и был моим отцом, — отозвался с нежной улыбкой полковник.
— Господи! Да ведь, коли так, так и пана полковника помню, — обнял он горячо представленного ему кошевым полковника, — маленького, вот такого, — показал он рукой, — Ивашка… Качал не раз на руках, на звоницу носил с покойной моей Оксаной, рядом бывало посажу на руки… Эх, уплыло все!