Полтора года назад был великий князь на сейме, в Бресте. Вся знать Великого княжества Литовского и сотни средних и мелких шляхтичей съехались тогда в Брест. Едва ли не первыми среди прочих явились братья Глинские во главе с дворным маршалком князем Михаилом — командиром его гвардии, владетелем несметных богатств и имений. Александр Казимирович любил князя Михаила. Не только за храбрость, верность и щедрость, но и за ум и великие познания во многих науках. Более всего ценил Ягеллон то, что во многом Глинский мыслил так же, как он — король и великий князь.
Единомышлен же он был не в утехах и прихотях, как многие иные, пытавшиеся заполучить королевское расположение. Сходились их помыслы в главном: как и Александр Казимирович, полагал Глинский, что держава может быть сильна лишь единовластием и что воля короля в государстве превыше всего.
Ведал об этом не только король. Знали об этом и паны-можновладцы, люто ненавидевшие за то Глинского. Однако расположение Александра Казимировича, любовь войска, несметные богатства и слава лучшего полководца не позволяли магнатам свести счеты с его любимцем.
Вот и тогда в Бресте присоветовал королю Михаил Львович отобрать Лидскую волость у пана Кшиштофа Илинича и отдать в держанье вместе с замком и городом ближнему содругу Глинского князю Андрею Дрозду.
Вспомнил король, как предложение Глинского пришлось ему по душе: не любил Илинича — первого горлохвата на сейме, постоянного супротивника любого дела, ежели было оно на пользу королю и укреплению его власти. Александр подписал привилей на Лиду и волость и выдал бумагу Дрозду. Но не тут-то было! Илинич ударил челом собравшимся на сейм панам-раде, со слезами крича, что в старых королевских привилеях писано: «Должность державца ни у кого отнять нельзя иначе как с гербом!»
К немалому изумлению Александра Казимировича, за Илинича вступились чуть ли не все магнаты.
Больной вспомнил так ясно, как будто все это случилось вчера, краснолицых чревоугодников отца и сына Радзивиллов, маленького сухого трокского воеводу Яна Заберезинского — труса и волокиту. Опалил неприязнью образ Виленского епископа Войтеха Таборы — желтолицого старика, который только из-за болезней и дряхлости не был пьяницей и бабником.
Первых панов Великого княжества дружно поддержали староста жемайтский Станислав Янович, полоцкий воевода Станислав Глебович и смоленский наместник Станислав Кишка.
Даже сейчас при воспоминании о том, как он смешался от натиска литовских панов, Александру Казимировичу стало стыдно.
Он тотчас же прекратил заседание и призвал на совет своего дворного маршалка.
Глинский явился как ни в чем не бывало, встал напротив: высокий, дородный, с первой, нечастой еще, сединой в густых кудрях.
— Брось кому-нибудь из них кусок, государь, и они раздерутся меж собою, как голодные волки, — проронил Глинский, скривив презрительную гримасу.
— Не понял тебя, князь, — высокомерно и недовольно буркнул Александр Казимирович — все-таки именно этот надменный умник втравил его в столь щекотливое дело.
— Ну, отдай, к примеру, Троки Николаю Радзивиллу-младшему. Пусть будет он, государь, не только твоим подчашим и наместником бельским, но также еще и тройским воеводой. Тогда на твою сторону перейдет и отец его, князь Николай Радзивилл-старший, — Виленский воевода, и все их сторонники.
— Заберезинский — не Илинич, — нерешительно промолвил Александр Казимирович и замолк, обдумывая услышанное.
Молчал и Михаил Львович.
— А если паны-рада не смирятся? — спросил король.
— Будь тверд, государь, — чеканя каждое слово, менторски произнес Глинский и, гордо вскинув голову, поглядел поверх Александра Казимировича в какую-то одному ему ведомую даль.
Александр сорвался на крик:
— Клянусь — быть Илиничу в тюрьме, если не покорится! Волен я или не волен в подданных моих, землях и замках?!
— Волен, государь, — низко поклонившись, почтительно и тихо произнес Глинский и, приложив руку к сердцу, по-татарски, пятясь, вышел из покоев…
Картины последующих событий закружились перед глазами больного, как карусель на ярмарке. Илинича взяли под стражу, самых отчаянных крикунов король лишил должностей старост, каштелянов и войтов[6]. Магнаты сплотились, и, наверное, несдобровать бы ему, если бы вскоре не напали на Литву татары. Перед лицом четырех перекопских царевичей Гиреев[7] распря между королем и панами угасла, как малый костерок под потоками ливня. Когда же татарские тумены[8] подступили к Минску, Слуцку и Новогрудку, а передовые загоны степняков закружили в окрестностях Вильны, то не только Александр Казимирович, но и сам зрадца Глинский показался королевским супротивникам милее родных братьев.
Татары, сколь ни старались, ни одного замка взять не смогли. Ограбили и сожгли города и посады, согнали тысячи селян-полоняников и ушли в Крым, как уходит сильная, но недолговременная гроза.
Не стало степняков, и старая вражда между королем и панами-можновладцами разгорелась снова…
На следующем сейме — в польском городе Радома — они заставили Александра Казимировича принять конституцию, которая провозглашала шляхетский сейм высшей властью в государстве. «Ничего нового…» — так начиналась первая статья Радомской конституции, запрещавшей ему делать даже самое малое без согласия панов-потентатов.
Великий князь разъярился. Не стесняясь в выражениях, он попробовал обуздать распоясавшихся подданных.
Епископ Табора, вскочив с кресла, стоявшего почти у самого трона, назвал Ягеллона тираном и, увидев, как возрадовались его словам депутаты сейма, объявил Александра врагом Речи Посполитой.
Король, качаясь, поднялся с трона.
— Замолчи, поп! — крикнул он почти в беспамятстве. Не сдержавшись, Войтех Табора, князь и епископ, рванул с черной сутаны золотой наперстный крест, поднял его над головой и всенародной громогласно проклял его.
Александр оглянулся вокруг и увидел на лицах панов восторг и радость. В голову горячей тугой волной ударила кровь, и великий князь обрушился перед троном под жидкое дребезжание слетевшей с головы короны…
Победители поступили человечно и мудро: они оставили ему трон и регалии, справедливо решив, что парализованный король лучше любого другого, даже самого послушного.
Немощного Ягеллона возили на все сеймы и сборища, вынося на носилках и отдавая, не без скрытого ехидства, формально полагающиеся почести персоне властителя Польши и великого князя Литвы.
Сегодня Александра Казимировича доставили в Лиду, где намечалось собрание очередного сейма. «Лида, Лида, — с горечью подумал, засыпая, больной, — с тебя начались все мои несчастья, что преподнесешь ты мне на этот раз?»
Необыкновенный сон приснился ему, хотя ничего удивительного или волшебного в этом сне не было. Видение ничем не отличалось от яви — так живо и выпукло развернулось оно перед глазами Александра Казимировича. Колдовские чары неведомого волшебника перенесли его на полгода назад, из пыльного летнего пекла в хрустальную зимнюю стынь.
Снилась ему печальная и долгая дорога из Вильны в Краков: белые поля и леса, повсюду снега и иней — на земле, на ветвях деревьев, на крышах домов и стенах городов и замков. Снился ему траурный возок и обитые крепом кареты свиты. Даже цветы и листья изморози на стеклах возка виделись так ясно, будто этот узор был не более чем в дюйме от глаз.
Видение явило спящему вереницу лошадей в тяжелых попонах и монахов в черных рясах, выходивших с высокими распятиями к обочине дороги. Из угольной тьмы кафедрального собора на Вавеле великий князь перенесся к серебряному склепу матери — вдовствующей королевы Елизаветы. Высокие торжественные свечи почему-то не освещали собор, а только сгущали мрак, отгоняя тьму к стенам и углам огромного зала, и огоньки их тускло мерцали вокруг гроба, уступая яркой белизне серебра, воска и парчи…
Блаженный покой рухнул от сильного шума во дворе замка. В распахнутое настежь окно доносились крики команд, скрип подъемных ворот, лязг железа. Сочетание этих звуков о многом сказало человеку, вдосталь повоевавшему на своем веку.
Александр Казимирович с трудом повернул голову к окну и увидел на стенах замка множество жолнеров[9]. Каждый споро и жарко делал какую-нибудь работу. У бойниц уже лежали тяжелые пищали, возвышались горки камней и ядер, чернели прокопченные котлы, грудились бочки со смолой и водой.
Над черной ломаной полосой дальнего леса в безветренном покое тихих предутренних сумерек полыхал алый язычок сигнального костра. Черный столб дыма медленно поднимался к тускнеющему месяцу.
«Татары», — пронзила догадка, и, тихо охнув, больной подтянул непослушную руку к мгновенно занывшему сердцу. Закрыв глаза, он представил, как, минуя броды, плывут через Днепр тысячи лошадей и обок с ними, держась за седла и гривы, тысячи воинов. Отряхивая сверкающие на солнце капли воды, выходят они на берег, взрывая песок десятками тысяч сапог и подков.