Быть может, как раз неосознанная, безумная жажда любви и породила мои стихи? Потому, быть может, и поверил им Рим?..
Это была пора моего первого триумфа. Я упивался славой, но мне тогда уже мало было признания Рима — жаждал, чтобы признал меня весь мир, навсегда:
Зависть! Зачем упрекаешь меня, что молодость трачу,
Что, сочиняя стихи, праздности я предаюсь?
Я, мол, не то что отцы, не хочу в свои лучшие годы
В войске служить, не ищу пыльных наград боевых.
Мне ли законов твердить многословье, на неблагодарном
Форуме, стыд позабыв, речи свои продавать?
Эти не вечны дела, а я себе славы желаю
Непреходящей, чтоб мир песни мои повторял.
Эти строки были, кажется, первым моим открытым вызовом отцу, его воле: ведь, подчинясь ей, стал я все-таки триумвиром по уголовным делам, а потом и децимвиром судебной коллегии, и добрый родитель мой уже ликовал, считая, что сыну осталась одна ступенька до вхождения в сенат — звание квестора. Надежду лелеял он, что скоро, совсем скоро расцветет на моей всаднической тунике широкая и алая сенаторская полоса…
Эх, отец, мягкосердечный мой коротышка, почему ж не смог ты удержать меня властной рукой, зачем смирился с беспутством моим?.. А я ведь и вправду мог бы вершить большую политику в сенате, потрясать красноречием толпы на Форуме, не зря же надо мной потрудился в свое время славный ритор Сенека! Да если б знал я сам, если б чувствовал, что стихи — погибель моя, глядишь, и уступил бы воле отчей с покорностью и благодарностью. И не швыряла бы мой утлый корабль дикая буря на пути в мрачную Скифию!..
Опьяненный славой, обрушившейся на меня, я не слышал ни слов отца, ни голоса разума своего, свернул-таки с надежного и верного пути, ведущего к богатству и покою, оставил судебную коллегию ради стихов и свободы.
Лишь в одном позже уступил я отцу, пытаясь хоть этим утешить его старость: позволил женить себя на дочери видного римского легата…
Побойся гнева богов, Назон, хоть перед гибелью не криви душой! «Позволил себя женить…» Ведь не позволил бы, если б дочка того хромого вояки не была так хороша собой.
Первая моя жена была, по мнению большинства, просто красавицей. Настолько яркой и привлекательной, что я все же решил расстаться с изрядно затянувшимся изумительным холостячеством своим. И при всем том настолько пустой, что, как только насыщалась плоть моя ею, не знал я, о чем с женой и говорить. Страсть говорила в нас бесстыдными словами и нечленораздельными возгласами при соитиях, и вот тогда-то мы превосходно понимали друг друга; но едва сникало пламя вожделения, мы становились чужими.
Жену мало интересовала моя поэтическая слава, куда больший восторг вызывал у нее блеск оружия легионеров, их потная мышечная мощь, грузная, но стремительная поступь. Мне же, низкорослому и сугубо мирному человеку, чужды были все кичливые и бранчливые марсовы потехи, потому и смеялся я нередко, вином раззадоренный, вслед напыщенным воякам-петухам.
Кстати, женившись, я не стал реже вглядываться в днища своих кубков. Как раз напротив: не прикипая душой к жене, видя в ней лишь красивую, но бездушную и безмозглую куклу, стал я еще более усердным слугой разудалого бога виноделия — Либера, все чаще с приятелями загуливал до утра, оставляя холодным ложе молодой жены.
Случилось то, что должно было случиться: однажды, едва добредя с очередной оргии до дома, застал я свою красавицу в жарких объятиях обросшего шерстью вояки…
О, Венера пенорожденная, за что обрушен на меня гнев твой? Ты богиня любви, но ты же и богиня моря, повелительница этих соленых взбесившихся вод, швыряющих, как щепку, мою жалкую посудину. Коварный Нептун, обделенный братом-вседержителем Юпитером, зол на меня, понятно, за любовь мою к великому слепому старцу, воспевшему когда-то дерзкого мореплавателя Одиссея, столь ненавистного ему, богу морей, потому и нацелил гневно на меня свой сверкающий трезубец, но ты-то, осиянная Венера, неужто не можешь замолвить за меня словечко этому гневливцу, некогда домогавшемуся твоей любви? Ведь ты, как никто, должна бы оценить мягкосердечие мое по отношению к неверной первой супруге. Тебе ли не понять!.. Ведь когда хромоногий и страшноликий Вулкан застал тебя за любовью с жеребцеподобным Марсом, он приковал вас вдвоем невидимыми сетями к преступному ложу и выставил на посмешище богов.
То-то была божественная потеха!..
А вот я просто расстался со своей женой, всего лишь, без каких-либо злодеяний. И некоторое время даже мучился чем-то наподобие ревности или уязвленного самолюбия. И сделал все возможное, чтобы никто не узнал о причине нашего разрыва.
Правда, последнее не удалось. Гадкий слушок все же пополз по римским термам, рынкам и домам знати. То-то тема для зубоскальства: певец любви Назон обманут собственной женой!..
Воспаленным рассудком воспринимал я это так, будто надо мной смеется весь Рим, будто опозоренное ложе мое выставлено на потеху всему Граду…
За что же, Венера, лишен я твоего сочувствия? Ведь не слабеет буря, все круче вздымаются черные валы, смертью грозя…
Что это?.. Будто бешеный вепрь сразил сразу двоих дюжих гребцов, давно побросавших весла. Сила удара переломала им ребра, отчаянные вопли заглушили рев бури. Это не сдержали канаты огромную бочку с пресной водой, и яростным зверем ринулась она на людей.
Вот буря швырнула ее к другому борту. И вновь раздались исступленные крики. Ничего нет страшнее исторгнутого болью и ужасом вопля могучих мужей.
От удара, как под молотом Вулкана, затрещала обшивка борта. Да так ведь в считанные мгновения будет разрушен корабль!..
Остановилась бочка. Куда, на кого в этот раз пошлет ее безрассудная прихоть бури? Чьи кости хрустнут, как яичная скорлупа?..
Вот так жизнь человека порой, если не всегда, зависит от слепого случая. Вот и по судьбе моей прокатилась тяжкая бочка рока. Все уже смято, сломано. Смешно теперь чего-то страшиться!..
Но что это затеяли вышедшие из оцепенения гребцы?.. Послушные хриплым выкрикам косматого меднолицего кормчего, они прислонили к одному борту вытащенные на палубу весла, как бы горку ими образовав. И вот буря снова накреняет корабль. Вновь ринулась бочка к борту, на копошащихся людей, словно и впрямь послана злой разумной силой. Но гребцы на этот раз успевают отскочить, и дубовая громадина, живо вскатившись по наклонной плоскости, образованной прислоненными веслами, лишь на долю мгновения приостановилась на кромке борта и низверглась в бушующее море!
Гребцы, ликуя, воздели руки к небесам.
Если эта взбесившаяся бочка — разящее оружие богов, то люди перехитрили их, всесильных и бессмертных, одержали пусть временную, но победу!..
А стоит ли так ликовать? Может, лучше, право, позавидовать расплюснутым бочкой гребцам? Их гибель была почти мгновенна, а мы все будем выброшены в ревущее холодное море, долго биться будем, стараясь удержаться на поверхности, но, тщетно растратив силы, канем в мрачную пучину, выпуская из раззявленных ртов последние пузыри… А потом, быть может, душа моя переселится в безмозглую тупомордую рыбину. Брр!..
О, Венера, наверно, ты отказываешь мне в спасении за то, что, воспевая любовь, слишком долго жил я безлюбым? Да?.. Но ведь пришел я все же к любви, прорвался!.. Так спаси меня хоть за это, не дай погибнуть в диком, злобном море!..
Отец сокрушался моему позору не меньше меня. Так и не увидел он, как мечталось, сына своего в сенате, не дождался от него внуков, чтобы хоть на них перенести угасающую надежду. Проку-то в том, что римляне наизусть повторяют стихи Назона, что молвой окружено его имя… Молва-то пошла худая!..
Под тяжестью дум отец совсем одряхлел. Терзался и я, не в силах принести ему утешение. Ведь бросить стихи уже не мог: пусть бы даже боги воспротивились и поэзии, и мне — против них бы пошел!.. После скандальных слухов помышлять о сенате смешно и глупо, а еще глупей возвращаться на круги своя — вновь стать пугалом в суде или в тюрьме… Чем же непутевому сыну утешить мягкосердечного отца?
Недолго думая, я женился во второй раз.
Но и со второй женой не познал я любви настоящей, хотя она была полной противоположностью первой.
Красота ее была не вызывающей, не яркой (тут больше подходит слово «прелесть»). Будто не римлянка вовсе, бледна, молчалива, светло-голубые глаза всегда чуть в испуге, а тело — не женщины, девочки почти. Да она и в самом деле была намного моложе меня.
Как раз потому, быть может, и увлекся я азартной затеей: разжечь в ней страсть, из такой вот пугливой молчуньи сделать жадную до любовных утех женщину.
Уж так я устроен: всегда сильней влечет меня то, что, казалось бы, недостижимо.
Новая жена поначалу любила стихи мои куда больше, чем меня самого. Да, и при моих появлениях взгляд ее светился чуть ли не детской радостью, но совсем по-иному сияли ее небесного цвета глаза, когда она слушала мои стихи: могучим тайным жаром, пока не смеющим вырваться наружу, порождено было это сияние.