— Молодые мы тогда были, и вот захотелось нам в Топхану наведаться. Стали в путь снаряжаться. Денег у Ханмамеда нет. Я ему говорю, ничего, мол, обойдемся, ты возьми из еды что–нибудь: масла, яиц немного… Ушел Ханмамед за провиантом и пропал, нет как нет. Послали меня за ним. Прихожу, вижу, мать его возле тендира усадила, сама чуреки лепит, а он их печет, следит, чтобы зарумянились. Стою я в сторонке, гляжу на Ханмамеда. Вдруг вижу: масло у него из–под пояса течет!.. Ну что ты скажешь! Увидела мать, — а она не знала, что мы ехать собрались, — он ведь потихоньку хотел: «Ах ты, — кричит, — такой–сякой, мало того, что масло своровал, вон куда спрятать исхитрился!..»
Треснула его со злости по голове, а у того из–под шапки как потечет — в шапку–то он яйца спрятал.
Хан покатывался со смеху. Агасы–бек тоже нет–нет да и вытирал выступившие от смеха слезы на глазах. В самый разгар веселья вошел слуга и поставил перед гостями яблоки, груши, гранаты, айву… Все это прислали из деревень — сады были обложены налогом в пользу хана.
Вести, поступавшие с севера, вызывали во дворце большое волнение. Согласно донесению из Тифлиса, русские войска, размещенные на Северном Кавказе, сосредоточились сейчас у Кызлара. Фатали–хан то и дело переправлялся через Куру и грабил карабахские деревни. Непрекращающиеся в Иране междоусобицы давали себя знать и здесь, по эту сторону Аракса. Ибрагим–хан вынужден был заняться усилением гарнизонов крепостей и держать войска на Куре и Араксе. В самом ханстве тоже не было мира: армянские мелики[42] и духовенство то и дело открыто выражали недовольство.
Хан вызвал к себе шурина своего Джумшуда. Когда тот, насмерть перепуганный, явился во дворец, Ибрагим–хан сидел погруженный в глубокое раздумье, при нем был Агасы–бек. Джумшуд поклонился, приветствуя хана, тот не ответил на приветствие. Некоторое время гость молча стоял перед ним, наконец, хан смерил шурина гневным взглядом и бросил:
— Садись!
Гость сел.
— Ты армянин, я мусульманин, — заговорил хан тоном, не предвещавшим ничего хорошего, — видел ты от меня когда–нибудь зло?
— Избави бог! — смиренно ответил Джумшуд. — Только почет и уважение.
— Сколько лет твоя сестра в моем гареме, слышала ли она от меня хоть одно грубое слово?
— Избави бог!
— Может, я или мой отец отца твоего когда–нибудь обижали?
— Нет и нет, да продлит всевышний твою жизнь! Ни от родителя твоего хана Панаха — царство ему небесное! — ни от тебя самого никогда не было нам обиды!
— Тогда чего ж они от меня хотят, эти ваши мелики?! Иса, мелик Дызака, учинил бунт! На что он надеется? Не ведает, неразумный, что для меня изничтожить десять, сто таких, как он, все равно, что воды хлебнуть!
— Конечно… — чуть слышно проговорил Джумшуд. — Но эти четверо безрассудных, они и с моим отцом вечно враждовали… Взбесились они!
— А взбесившимся ломают шею, — сказал Ибрагим–хан, все больше и больше распаляясь. — Мой отец из голов таких же вот бешеных минарет в Хаджине построил, да видно не на пользу наука!
Ибрагим–хан поднес мундштук к злобно поджатым губам, затянулся разок–другой и уже спокойнее продолжал:
— Мы намеревались жить в мире, потому я и взял в жены твою сестру, пусть, думаю, родство укрепит нашу дружбу… А выходит, на словах — одно, а на деле — другое! Вас, армян, во всем моем ханстве шести тысяч не наберется — мигни я только, мокрого места от вас не останется!
Хан умолк, занялся кальяном. Потом вдруг вынул изо рта мундштук. Рука его задрожала, дрогнул подбородок.
— Агасы! Немедленно отправь в Дызак три сотни конников! Схватить этого собачьего сына Ису и повесить! Не затем я его старшиной поставил, чтоб он смуту чинил! Дом, хозяйство — все сравнять с землей! Чтобы камня на камне не осталось.
— Будет исполнено! — и, пятясь задом, Агасы–бек поспешно вышел из комнаты.
Джумшуд побледнел: нет ничего мучительнее, чем остаться наедине с разгневанным повелителем. К счастью, хан отпустил его…
— Можешь идти, — сказал он. И когда Джумшуд поднялся, добавил несколько мягче: — Иди и скажи своим армянам, чтоб получше ворочали мозгами! Пусть по одежке протягивают ножки!
Джумшуд вышел на веранду; только тут смог он, наконец, вздохнуть свободно.
Оставшись один, Ибрагим–хан долго не находил себе места: то вставал, то садился, скрестив ноги, то становился на колени, то, расправив тюфячок, снова скрещивал ноги. Нукер, стоявший у дверей, вдруг кашлянул. Хан обернулся, смерил его удивленным взглядом.
— Другого места не нашел кашлять?! Иди, позови Шахмамеда!
Тот побелел, услышав это имя, и бросился перед ханом на колени.
— Смилуйся, милосердный хан! Прости меня! Отпусти мне мою вину!
Хан недоуменно смотрел на распростертого перед ним на ковре слугу. Тот, рыдая, продолжал умолять о пощаде.
— Тьфу, дурень! — хан усмехнулся. — Шахмамед мне совсем для другого надобен!
Нукер поднял голову, взглянул на хана, еще не веря в спасение…
— Да буду я жертвой твоей! — радостно воскликнул он и исчез.
Вскоре явился Шахмамед. Гримаса отвращения исказила лицо Ибрагим–хана. Хан морщился всякий раз, когда видел этого до безобразия некрасивого человека.
— Дошло до меня, — начал хан, — что твой братец опять проявил геройство?
Зная, о чем идет речь, Шахмамед, мгновенно вспотев от стыда, молча опустил голову.
Вошел Вагиф. Он сразу оценил положение.
— О Ханмамеде речь? — спросил он непринужденно. — Да, хоть он и старинный мой приятель, а прямо нужно сказать — трусоват!
— Ты иди теперь, — сухо сказал хан Шахмамеду, — и прикажи, чтоб позвали твоего брата.
Шахмамед согнулся в поклоне, вышел.
— Ну вот, ахунд, ты всегда твердишь — добром, добром!.. — хан обернулся к Вагифу, и лицо его приняло жестокое выражение. — А армяне опять бунтуют. Один перерезал дорогу на Баллыдже, грабит всех подряд, другого в гачаги потянуло!.. Осмеливается выступать против самого хана!
— Это все мелики орудуют… — задумчиво произнес Вагиф. — Они народ баламутят, от дела людей отбивают. Думают, армяне по их слову сразу так и подымутся против нас!.. Не могут уразуметь, что несбыточное это дело!..
Хан сообщил, что послал в Дызак карателей…
— Что делать! — огорченно сказал поэт. — Значит, у вас не оставалось иного средства…
Они замолчали. Вдруг дверь распахнулась, и в ханские покои вбежала беленькая светлоглазая девчушка лет шести. Она подбежала к хану и замерла, прижавшись к его груди. За дверью послышался женский шепот: женщина о чем–то просила нукера, стоявшего у дверей; тот вошел в комнату и направился к ребенку — увести.
— Постой, — сказал Вагиф, ласково глядя на малышку. — Пусть побудет с нами. — А ну–ка, Агабегим–ага, иди к дяде! Иди, иди!
Девочка весело поглядывала на Вагифа, обнимая ручонкой отцовскую шею.
— А знаешь, дядя, — сказал хан, — целуя русую головку, — моя дочка тоже стихи знает!
Агабегим–ага, застыдившись, прижалась к отцовской груди.
— Ну, что ж, пусть почитает, послушаем! — ласково сказал Вагиф. — Только она, наверное, не знает!..
— Нет, знаю! — девочка недовольно взглянула на Вагифа.
— Тогда читай! — сказал хан и что–то прошептал дочке на ухо. Та выпрямилась и, глядя на оконную решетку, начала смело звонким, чистым голосом:
Мне порезал ручку нож,
С костяною ручкой нож,
Сала мне кусочек дайте,
А еще платочек дайте —
Сало к ране приложу,
Да платком перевяжу.
А платок в суме верблюда,
А верблюд вдали отсюда,
По дороге он бредет,
На дороге гололед.
Близ дороги сад цветет,
Мне бы те цветы срывать,
Мне бы в косы их вплетать.
Мне б сплясать на свадьбе брата,
С выкрутасами сплясать![43]
Прелестный ребенок читал прекрасные стихи, созданные народом для детей.
— Молодец! Ты просто молодец!
Вагиф попытался подозвать девочку к себе, но та, весело подпрыгивая, уже выбежала из комнаты. Исполненный нежности и отцовской гордости, хан, улыбался; казалось, он забыл все свои заботы и огорчения.
— Такая умница! — хан не скрывал восхищения. — Знаешь, ахунд она ведь уже «Череке»[44] одолела, теперь коран учит. А уж любопытная! Все–то ей знать надо, до всего она доходит, и сказки чтоб ей рассказывали, и чтоб стихи учили!.. А сколько загадок знает!..
— Да, — радостно согласился Вагиф. — Толковая девочка! Давно ли кажется я впервые ее увидел, а выросла как — совсем взрослая!..
Вошел слуга, доложил, что явился Ханмамед. Хан усмехнулся, потом сделал строгое лицо.