И как ни горько сознавать это, но понимаю я, что развлекаются бабеночки моим застенчивым смущением и раззадоривают меня, чтобы смутить еще больше. «Женишок наш пришел!» — слышу я еще на пороге столовой. Неужели отгадали они, что влюблен я в них… сразу в обеих! Сты-ы-дно ка-ак!.. А ведь это — моя первая любовь! Почему она не как в романах? Ведь влюбленные в романах у любимых глазами сияющими любуются! А я?.. Совсем другие места вижу. И какой мне интерес зырить на их лукавые глазенки, в которых застыло заученное выражение дубово кокетливой непорочности. Но зато как откровенно греховны их пышные формы, которые так очаровательно закругляются, когда любимые женщины наклоняются!.. И хотя я стеснительно отворачиваюсь, но почему-то всегда знаю: у кого какого цвета сегодня трусики! В романах совписателей у каждого влюбленного — единственная любимая. А у меня любовь ко всему коллективу пищеблока! В романах влюбленные аппетит теряют. А я? От любви наворачиваю по четыре порции перловки! То-то я молчалив, как загадочный мистер Икс. На подначки любимых не отвечаю: молча шрапнель поглощаю. А на самом деле от стеснительности страдаю и краснею так, как только рыжие это делают: от макушки до пяток… даже задница сквозь халат красным фонарем светится! А язык, как паралитик… и это у меня! У того, кто за словом в карман никогда не лез! Эх, сделать бы что-нибудь героическое… был бы пожар на пищеблоке… вот бы я! А то видят меня любимые женщины хотя и целеустремленным, но несколько односторонне: шкиля жующая, с хрустом жрущая, жрущая… рыжий кошмар биологический — саранча! На ощетиненном кумполе жвалы шевелятся — все перемалывают, на костлявой спине лопатки сквозь халат прорастают крылышками… Никогда так мучительно не сковывала меня неуклюжая застенчивость и… страх. Страх показаться робким, глупым или того хуже: нахальным и глупым! Страх перед насмешкой! Насмешкой не надо мной — это что! А насмешкой над самым сокровенным: над моей любовью! Любовью… но к кому, если они обе желанны??! Вот она какая — первая любовь: оглушительно хмельная и такая… сты-ыдная!
В тоскливых промежутках между свиданиями (кормежками) я, как всякий влюбленный, предаюсь тоске. При воспоминании о жрицах питания, рефлекторно появляется аппетит, а с ним — нетерпеливое желание: скорее на пищеблок к жрицам питания! Так и кружит меня судьба в этом замкнутом круге любви…
* * *
Но, привыкая к любовным томлениям и постепенно теряя аппетит, я начинаю скучать по более интеллектуальному общению. Хотя и в больнице есть люди, но это не поезд и даже не вокзал. Больные, если они не психические, не расположены на откровения политические. Из больницы не уходят в неизвестность: сошел с подножки и… ищи-свищи — «широка страна моя родная!» Отсюда хоть в окно выпрыгни, но у каждого остаются тут не только анализы, но и ФИО. А на бытовые темы я разговаривать не умею, потому что в жизни моей быта не было, будто бы не жизнь, а сплошной праздник.
И с тех пор, как преодолел я лестницу с третьего этажа, провожу я все время в сосновой роще, наслаждаясь в одиночестве удивительным ощущением того, как все клетки моего организма впитывают прохладный воздух, пахнущий хвоей, как оживают они, наполняя всего меня бессмысленной радостью жизни, радостью непостижимой для разума, потому что радость эта на клеточном уровне сознания. Или на духовном?.. Наверное, такое же бездумное блаженство чувствовал первый микроорганизм, поселившийся на нашей планете. И по моему хиленькому здоровьишку меня, как и его, очень устраивает спокойная житуха в медицинском раю со «снятием остатков».
Но этот медицинский рай находится внутри большого тревожного мира, наполненного страхом, злобой, войной и карточной системой. Начинаясь сразу же за толстыми монастырскими стенами, окружающими рощу, внешний мир напоминает о себе заводскими гудками и тревожным шумом огромного города. А в Монастырской роще, среди золота сосновой колоннады, царит радость покоя, а далекий шум суетливого мира делает этот покой еще более желанным, напоминая об иллюзорности и временности покоя среди войны. Впрочем, как и покой, все временно, и живем мы в этом мире тоже временно. Эта не очень оригинальная мысль тоже успокаивает…
* * *
К скамейке, где сижу я, неспешно подруливает очкарик лет под двадцать, худой и такой высокий, что чересчур продолговатый. Как и я, он облачен в теплый халат нежно-крысиного цвета, из-под которого выглядывает серовато застиранное белье, с крупными квадратами фиолетовых штампов на самых видных местах. Такая усмирительная для эмоций униформа специально придумана, чтобы загнать больного в серую меланхолию и этим предотвратить его жизнерадостные телодвижения, не одобряемые медициной. Зыркаю я на пришельца недовольно и думаю о том, что спрос на эту уединенную скамейку так растет, что скоро для меня тут места не останется. Но, вспомнив про сидевшую тут до меня ворону, которая, наблюдая за моим приближением, несомненно думала так же, я неожиданно для себя расплываюсь в радостной улыбке во всю ширь своей тощей вывески. Улыбка заразительна, как тоскливая зевота или желчная злоба, и очкарик тоже заулыбался. Удивительно, как, не сказав ни слова, можно влиять на настроение других людей!
— Можно мне рядышком с вами погреться?
— Охотно поделюсь я с вами лучшими солнечными лучами! Сюда садитесь — тут к солнышку ближе… если вы про болезни рассказывать не будете, то я по натуре рад вам. Меня зовут Александр…
— Вы читаете мои мысли, Александр. И я от соседей сбежал, так как слушать про болезни устал… будем знакомы — Вадим…
— Очкарик снимает с носа массивные окуляры и, подставив лицо солнышку, зажмурившись, улыбается. В руке у него книжка, аккуратно обернутая в газету.
— Как книжка называется? — интересуюсь я из вежливости, чтобы не сидеть букой: сам же ограничил тематику разговоров, исключив тему о болезнях. А в больнице эта тема единственная и неисчерпаемая.
— Есенин. — отвечает Вадим. И молчит, поглядывая на меня загадочно.
— А кто написал? — спрашиваю я, думая, что книга называется по имени ее героя.
Тут Вадим улыбается. Но по-доброму. Не скалится злорадно, не кривится презрительно, просто улыбается.
— Есенин написал. Это сборник его стихов.
— Стихи-и… — протягиваю я разочарованно. И подъелдыкиваю:
— Про коллективизацию? Или про врагов народа? — потому как зацепило мое самолюбие то, что даже не целясь, я так метко угодил впросак… с совпоэтом, о котором и в газете не читал, и по радио не слыхал.
— Что вы! Есенин не из тех, кто «партией мобилизован и призван». Он поэт не от партии, а от Бога. Это — лирика… о чувствах, мыслях… да вы почитайте… — доброжелательно предлагает Вадим. Отказываться не удобно и, открыв книжку, я читаю наугад, чтобы отделаться деликатной фразочкой: «Ничего пишет… читать можно…». Но! С первой строчки — удивление… как у несмышленыша, которому фокус показали. Потом — восторг! А когда читаю:
Седые вербы у плетня
Нежнее головы наклонят.
И необмытого меня
Под лай собачий похоронят.
А месяц будет плыть и плыть,
Роняя весла по озерам…
И Русь все так же будет жить,
Плясать и плакать у забора…
— то у меня перехватывает дыхалку и, дочитав, я начинаю с наслаждением перечитывать стихотворение, но, спохватившись, читаю другое… и опять восторг такой, дух захватывает! Выхватываю строчки из нескольких стихотворений, не зная, на каком остановиться, листаю и листаю страницы, удивляясь ярким картинам в каждой строке:
Выткался на озере алый свет зари.
На бору со звонами плачут глухари…
Как же это: из тех же слов рождаются и чувства, и образы?! Я спешу ухватить побольше, листаю страницы, еще, еще… Так вел бы себя изголодавшийся сладкоежка, которому разрешили похозяйничать в гастрономе.
Мне осталась одна забава:
Пальцы в рот и веселый свист!
Что за наваждение: каждая строчка для меня или про меня??! Неужели Есенин — беспризорник?!! Вадим напоминает: пора идти на обед. По пути говорим о стихах.
— Тебе кажется, будто бы Есенин писал стихи для тебя. Это — нормальное восприятие настоящей поэзии. Стих эмоциональнее, чем проза. В стихе, кроме информации, еще и музыка: рифма, ритм, звучание самого слова. И когда какие-то струны твоей души попадают в резонанс с настроем стиха, то в душе просыпаются дремлющие чувства и забытые мысли. И тогда все вместе: звучание, смысл и ритм слов — становятся твоими мыслями и чувствами, которых у тебя вроде бы не было. А на самом деле были! Только дремали в виде невостребованных чувств и недодуманных мыслей в сундуках памяти. Но для такого резонанса искусство должно быть созвучно с душой, а не с партийной догмой… Я вижу, Есенин вам нравится. И не ваша вина, что вы о нем не знали. Он опальный поэт. Книги его уничтожены, читать их, а тем более, пропагандировать — преступление… Имейте это в виду! А мне? А мне все можно! Меня «Родина-мать зовет!». И с большим нетерпением. Завтра меня выпишут, а послезавтра мобилизуют — военкомат ждет не дождется… а, как говорят англичане, «на эшафоте насморк не страшен!»